Home > Сумщина > Евгений Яконовский — Фарфоровая кокарда

Евгений Яконовский — Фарфоровая кокарда

Евгений Яконовский   Фарфоровая кокарда Воспоминания кадета Евгения Яконовского о его пути из северной Украины на Дон в декабре 1918 года. Редкая биография человека уже в 14 лет участвовавшего в боях на двух фронтах гражданской войны, сначала под Оренбургом, а потом на Юге России.

В теплушке горит в фонаре толстая железнодорожная свечка. Все-таки, что-то от прошлого. Лежим в углу, на вещах Николай Газнев, Сергей Леус и я. С Сережей Леусом мы одноклассники и приятели, Газнев "превосходительство" четырнадцатого выпуска и приятель и земляк Леуса. Все же, сначала, немного стесняюсь. Все хочется назвать его "Вашим Превосходительством" — комплекс приниженного "сугубого без должного английского пробора на кончике своего пушистого хвоста".

Сережа Леус, забавный тип. За высокий рост, сутулость, темное, почти оливковое лицо и необыкновенную прожорливость, его прозвали "троглодитом": с одной стороны, он глотает за троих и похож на пещерного жителя, с другой. Зовут его также "верблюдом" и, почему то, "Королевой Ядвигой".

Лежим молча. Спать не хочется. Стучат на стыках колеса, скрипят буфера. В теплушке относительно просторно. Публика больше штатского вида и довольно прилично одетая. Бегущие буржуи? Спекулянты? Пробирающиеся, на юг, к Деникину, офицеры? Вероятно и те, и другие, и третьи. Все больше молчат. Любопытство, в такие времена, занятие праздное и опасное. Когда поезд двинулся с Сумского вокзала в направлении на Люботин, большевики были в нескольких верстах от города и их вступление задерживалось только эвакуацией немцев под охраной нескольких эскадронов кирасир.

Газнев и Леус уже пытались пробраться на юг через Синельниково — они оба из Симферополя — но там сидел Махно и снимал с поезда офицеров и буржуев. Их раздевали и расстреливали у первого забора. Говорят, что так погиб мой одноклассник Яковлев — "длинный Яшка". Газнев и Леус вернулись в корпус. Теперь мы ехали снова. По плану мы должны были остановиться у моей тетки в Харькове, и оттуда пробираться в Крым, в зависимости от обстоятельств, через Ростов или Полтаву. Российская железнодорожная география была очень сложной в конце восемнадцатого года. Директор Сумского корпуса генерал-лейтенант Саранчев разрешал отъезд только кадетам Первой роты. Остальных он надеялся эвакуировать на Киев (что ему и удалось через несколько дней).

Сегодня 20 декабря, через четыре дня сочельник и мы еще надеемся добраться домой, до праздников. Одеты мы в солдатские, хорошего сукна, гимнастерки, кадетские черные брюки и коричневые матросские шинели. На голове солдатская фуражка. Ни погон, ни кокарды. С черными брюками — вид очень "флотский", не будь защитных фуражек. В вещах кадетские мундиры и фуражки, и по паре погон. Полный комплект белья, как в старое время. Сережка Леус шипит на меня, сдавленным шепотом:

— Брось ты, наконец, называть его "превосходительством", — он тычет пальцем в Газнева, — его подведешь.

С трудом перехожу "на ты". В Сумах — цук зверский, кавалерийский. В революционные годы он особенно расцвел. Обратно пропорционально падению дисциплины в армии и стране. В шестом классе трудно учиться. Нужно сначала знать формы всех, увы уже несуществующих, кавалерийских полков, их "журавли", не говоря о личных вкусах "благородных корнетов", из которых состоит седьмой класс. Нужно уметь рассказывать анекдоты, выть на луну, петь романсы, дриседать, вращатъся, угадыватъ имя люби-мой женщины "благородного корнета".- Все это в ущерб всяким там тригонометриям, физикам и прочим неинтересным предметам. Николай Газнев даже не просто "благородный корнет", а один из "генералов" 14-го выпуска. Для "сугубого" что-то вроде Зевса-Громовержца. Ротный командир, грозный полковник Катасанов, не так страшен и не имеет над несчастными "сугубыми" такой власти, не говоря уже о моем отделенном воспитателе, маленьком подполковнике Жабокрипском, с которым мы просто нахальны. Итак, все же перешли "на ты".

Долгая декабрьская ночь. Под утро засыпаем под толчки буферов и равномерный стук колес. Поезд наш, в принципе, идет до Харькова, через Люботин, но, конечно, только в принципе. Для этого нужно, чтобы в Харькове была бы та же власть, что в Сумах и в Люботине. Вчера вечером, везде были петлюровцы. Сегодня в Люботине еще петлюровцы, но в Харькове уже большевики. Узнаем это не сразу. Сначала долго ждем у семафора. Ждем час, другой. Пассажиры, из тех, что налегке, прыгают на балласт и идут пешком. Мы: ждем с нашими чемоданами. Чемоданы не "матросские" и могут подвести, хотя мы могли их "социализировать" у любого "буржуя", как полагается уважающим себя матросам. Понемногу поезд пустеет. Время идет к полудню.

— Пойдем? предлагаю радикальный выход.

"Верблюд" ворчит. Он, вообще ужасно ленив. Почти также ленив, как прожорлив. Со мной он подружился из "экономических" соображений. В начале года, наше отделение было во второй роте и я был из числа дежуривших на кухне, в функции которых входило разбивать роту по столам и по количеству рядов. Можно было ошибиться на один ряд и тогда на столе оказывались две лишние порции. Лишние порции отправлялись на последний стол, к дежурным. Достаточно было опоздать в строй, чтобы стать на левый фланг и попасть на последний стол, к дежурным, и "лишним порциям". Лишние порции должны были отправляться назад, на кухню, но иногда поедались дежурными и опоздавшими ,в строй. Нужно было, конечно, быть в приятельских отношениях со всемогущими персонажами дежурных. В этом и был, в какой то мере, секрет нашей дружбы. Во всяком случае — в начале. Потом, он привязался ко мне, совсем как ребенок привязывается к своей кормилице. После перехода в первую роту, он продолжал дружить со мной по памяти. Здесь ему, несчастному сугубому, липших порций уже не перепадало.

Итак "верблюд" ворчит и хочет ждать.

— Ведь двинется же он когда-нибудь. — Но он не двигается. Не двигается и "верблюд".

— Пойдем на станцию, там наверное в буфете борщ с пирожками. — Жалко что я не догадался сразу сказать эту магическую фразу — мы потеряли целый час. "Верблюд", кряхтя, встает.

Идем по шпалам версту, которая отделяет семафор от станции. Серое небо, голые, чуть попудренные снегом, поля, белые дымки паровозов на станции. Чемоданы несли на палках, сразу втроем. Тяжелее всех тому, кто в середине. Поэтому, от времени до времени, меняемся. Шумит, как морская галька, под сапогами, щебень балласта, растут станционные постройки, слышнее паровозные гудки и лязг буферов.

Люботин забит составами. Какой там буфет и борщ с пирожками. Тысячи людей на заплеванной платформе и в прокуренных залах. Ночью сдан Харьков. Это, как гром... Что делать? Сначала, конечно, взять себя в руки. Потом подумать. Отдых у тетки — (кроме отдыха, она, в наших планах, предоставляла нам и деньги, которых у нас почти нет) — отпадает. Отпадает и Ростовское направление. Остается Полтава — Кременчуг — Николаев и морем в Крым, если не удастся переехать Днепр у Александровска. Впрочем, сядем в первый поезд, куда бы он ни шел, хотя бы в Киев. До Харькова 28 верст и там большевики.

Ходили по путям, по платформам. Большинство поездов — петлюровские военные эшелоны, по-видимому, удравшие из Харькова. Нужно проситься к солдатам. Черт их знает, как обращаться? Пробую: прохаемо вас, добродию чи нэ маетэ для нас мисъця в потягу?

— Идыть соби, идыть. Чи нэ бачитэ що то вийсковый потяг? К нашему несчастью все "потяги" "вийсковые". Все же нужно пытаться. Не оставаться же в Люботине, куда через несколько часов придут большевики?

Второй, третий, четвертый "потяг" — "идыть соби, идыть витсиль". Плохо. Вот кавалерийский эшелон, ржут в вагонах лошади, пахнет конюшней. В открытых дверях теплушки высокий парень, затянутый в длинную кавалерийскую шинель. На серой папахе длинный, красный шлык — осэлэдэц.

— Прохаэмо, добродию.

— А кто же ви таки?

— Школяры Сумский вийсковой бурсы.

— Що ж за така вийскова бурса, у перший раз слухаю?

Принижаю голос.

— Сумский кадетский корпус. — Парень в кавалерийской шинели смачно выругался.

— Что же раньше не сказали? А то что то про бурсу мелете. Влезайте живо, Вот, вот отойдет.

Солдаты, вылезшие из глубины вагона и, с ленивым любопытством, слушавшие наш разговор, начинают втаскивать чемоданы. Наш спаситель — елизаветградский юнкер, а сейчас взводный гайдамацкого полка в Кременчуге. Ведут они эшелон ремонтных лошадей из Изюма. Попали, по его выражению, в переплет, их не касающийся, и чуть не остались в Харькове. Кременчуг как раз на нашем пути — ура... У гайдамаков консервы, хлеб, чай, махорка и даже самогон.

Снова стучат на стыках рельс колеса и скрипит теплушка. Лежим на сене под слюнявыми лошадиными мордами. От лошадей, чая и самогона тепло. Все располагает к оптимизму. Даже "верблюд" кажется доволен, хотя и бубнит что то про борщ с пирожками, который я ему будто бы обещал.

— Пей чай, Сережка, — Называю его Сережкой, потому что неудобно как то при чужих звать его "верблюдом".

Юнкер рассказывает про Училище. Недоволен, что не успел произвестись:

— До Керенского было как в пехоте, 4 месяца, а вот взяли и повысили до восьми. Пехотинцев произвели в октябре, а мы так и остались юнкерами. И гетман не произвел. Вот и служу в "пидхорунжих".

Потом он переходит на анекдоты. Гайдамаки почтительно слушают, иногда вежливо вмешиваются. Украинские анекдоты "для курящих" ни с чем не сравнимы. Не говоря о языке, который как будто нарочно для них создан, они серьезно наивны в потрясающем неприличии.

Короткий день тухнет под, стук колес, анекдоты, чай и самогон. Засыпаем на сене. День прошел удачно: поезд несет нас к цели, хотя и немного крючком. Утром Полтава. На вокзале ни души, мороз.

— Вы бы может быть в здешний корпус пошли бы лучше? Бог его знает, что за Днепром делается?.. — вопросительно советует юнкер.

Совещаемся недолго. Полтава слишком близка к Харькову. Корпус может быть закрыт, или уже эвакуирован. Едем дальше.

— Ну, что же, оставайтесь.

По вагонам ходят артельщики, бросают в дверь буханки хлеба и консервы.

— Три лишних порции, — требует юнкер.
— Як так? — спорит артельщик.

— Давай, давай браток... трех военных подобрали в Люботине.

— Яких военных?

— А ось, — юнкер кивает в нашу сторону.

— Та то же матросы.

— Не матросы, а вийсковы бурсаки.

— Я, хыба, пийду до сотника, спытаю... Юнкер ругается — артельщик спорит.

— Ну, лезь, чертов сын. Пей мою кровь, — юнкер наливает ему стакан мутного самогону.

— Еей-ей последний. — Артельщик, смакуя пьет кровь нашего гостеприимного хозяина, удовлетворенно крякает, вытирает усы рукавами шинели.

— Ну що ж с тобой робить, бери, подхорунжий три порции на твоих бурсаков, — на нас он даже не глядит, невидимому, решил дипломатически игнорировать: а, вдруг, сотнику дело не понравится?

— Бувайте здоровеньки, — и артельщик прыгает на балласт.

Опять стучат буфера. Тянутся перед открытой дверью бесконечные снежные поля. Поезд идет быстро. От быстрого хода вагоны качаются и лошадям трудно стоять. Они сталкиваются крупами, переступают с ноги на ногу, иногда вступают в драку. Совсем, как у людей: чего толкаешься?

— Стоять... так вашу... — ругаются гайдамаки.

В полдень в Кременчуге. Опять где то на задних путях. Благодарим юнкера и гайдамаков и прыгаем на пути. Итак мы в Кременчуге, на полдороге до дома. Сегодня 21 декабря. При удаче, попадем к Святкам по домам. Мне еще ближе, чем им. Впрочем только по карте. Наше направление — Николаев, но по дороге мы должны попытаться слезть на Долинской и повернуть на Кривой Рог и Александровск, чтобы снова попасть на главную линию Петроград — Севастополь.

Вокзал набит не меньше, чем в Люботине, но здесь военных мало. Зато толпы русских военнопленных, возвращающихся из Германии и Австрии. Они во всем черном с грязно-желтыми лампасами на штанах и с такой же, вшитой в рукав, повязкой. Поездов на юг нет. Потому так много пленных в Кременчуге. Они кажутся совершенно потерянными в новой российской жизни.

— Говорили нам немцы про Россию, да мы не верили. А вот оно, что на самом деле. Пятую неделю едем. Ни тебе питательного пункта, ни бани, ни Красного Креста, ни Воинского Начальника. С голоду пухнем, на морозе спим. А тут все кругом воюют. А кто с кем и за что, никак не понять.

С пленными как-то сразу дружим. Зараза семнадцатого года их не коснулась. Они остались теми русскими солдатами, которых мы знали до революции: сдержанными, услужливыми, приветливыми, несмотря на годы плена. Воспитайся они на митингах Керенского, они разнесли бы в прах вокзал с его пустым буфетом, да и весь Кременчуг заодно, и заставили бы железнодорожников везти их на юг. Крути, Гаврила.

— Пожрать бы, — вздыхает "верблюд".

Мы оба, Газнев и я свирепеем. Здесь, пока, мы попали в мышеловку, когда там будет поезд? — а он — жрать. Вот троглодит. Сначала узнать, в чем дело, потом пожрешь, если будет что.

— Да я так... Ничего... — он тоже начинает сердиться, — что, по вашему, сказать нельзя, что хочется жрать? Вот хочется, и все!

Мы смотрим на него с уничтожающим презрением.

— Ходячий пищевод...

Итак, Петлюровская власть за железнодорожный мост на Днепре не распространяется. Там территория "Народной Армии" Григорьева, который воюет с немцами под Николаевым и поддерживает вооруженный нейтралитет с петлюровцами. Железнодорожное движение остановлено с обоих сторон. На сколько дней, недель, может быть месяцев?

Деньги на исходе. Спать негде... Возвращаться в Полтаву? Попытаться проехать в Киев или Одессу? Ждать чуда на Кременчугском вокзале? Вот и решай тут. Ведь даже если будет поезд на юг, там Григорьев, что-то вроде Махно, о котором мы уже слышали: снимает офицеров и "буржуев" ic поездов, раздевает и пристреливает тут же у полотна. Все же нужно что-то делать. Оставляем Верблюда около вещей и отправляемся на разведку. Слава Богу, все эти дни теплые, в Кременчуге даже стаял снег и на улицах стоят провинциальные, гоголевские лужи.

В чайных, около вокзала, можно выпить морковного чаю с сахарином. Хлеба сколько угодно, на то мы в глуби благословенной Малороссии. Чайные полны такими же злополучными путешественниками, как мы сами. Наши матросские шинели вызывают недоверие. Публика, по-видимому, из бегущих буржуев. Да это видно и по одежде, хотя по возможности и упрощенной. Солдатский картуз и драповое пальто с меховым воротником. Серая шинель, а под ней полосатые брюки и штиблеты в калошах. А вот серое, довоенное офицерское пальто с зелеными петлицами. Для непосвященного — студент-техник, но мы узнаем цвета драгунского полка. Тихонько спрашиваем:

— Вы офицер? — Молчит, смотрит подозрительно. Тогда расстегиваю ворот матросской шинели и показываю галунный воротник кадетского мундира.

— Кадеты?

— Так точно, господин поручик, — чин даю наугад, по возрасту.

— Штабс-ротмистр N-ro драгунского полка, но это неважно.

— Виноват, господин ротмистр.

— Неважно, неважно, очень рад.

— А полк могли не называть — на петличках написано.

— Неужели? — штабс-ротмистр взволнован.

— Не беспокойтесь, господин ротмистр, это для нас написано, для шпаков — вы студент.

— Я на это надеюсь, потому и петлицы не снял, без петлиц пальто совсем офицерское, привычное для глаз.

— Вы куда едете? — Объясняем что в Таврию...

— Там уже добровольцы. Я сам туда пробираюсь. Только до них, что будет? Кругом банды.

Но вот и чудо. Оказывается в чайной, в которую мы совершено случайно зашли, собрались люди, которым никак нельзя ожидать красноармейцев Троцкого на Кременчугской платформе. Решают, что делать.

Через хозяина чайной ведутся переговоры с железнодорожниками.

— Поезд пустим, только купите сами дрова, где хотите, оплатите бригаду и станционное начальство. Поедем на Николаев, а куда доедем, это уж нам никак не знать.

— Вот это настоящий социализм, — кисло смеется "буржуй" в солдатском картузе, — революционный пролетариат сам эксплуатирует захваченные им орудия производства. Почище Ленина.

Драгунский штабс-ротмистр нас представляет.

— Ну, слава Богу, а то мы думали что матросы.

Нужно достать деньги, записать желающих, но с разбором. Решено взять всех военнопленных. Авось, при случае, защитят, да и в массе можно проскочить незамеченным.

— Вас двое?

— Трое.

— Трое? Сто двадцать рублей.

Сто двадцать рублей — это уже наша частная задача. Где их достать? Будь то годом, двумя позже, мы не задумались бы ни на минуту. У каждого из нас по три смены белья. Полотняные рубашки, фильдекосовые кальсоны и носки. По второй, совершенно новой, паре сапог. Целое богатство, на втором году революции. Но в нас еще крепко сидит уважение к казенному и мы решаем "загнать" единственный не принадлежащий никакому государству предмет, случайно у меня оказавшийся — байковое одеяло моей белгородской тетки. Да и то с болью в сердце, все же чужое. Ну и торгуем мы, конечно, в первый раз в жизни.

Покупатель находится как-то сразу. Двести рублей, нужно же дать пожрать Верблюду.

— Дороговато, сто пятьдесят. А оно не с заразного? — подозрительно справляется неопределенного вида дядя, заинтересовавшийся теткиным имуществом. Он успокаивается при виде наших удивленно-негодующих мин. Негодование наше совершенно искренне и непосредственно. Как можно не верить, вообще? Да еще кадетам? Впрочем, дядя не знает что мы кадеты, а даже, если бы и знал, то почему он обязан верить кадетам, и не верить, скажем, семинаристам? На человеческие отношения "дядя" должен смотреть глазами своей среды, а вот уже год как вся Россия куда-то бежит, что-то продает, за кем-то гонится, голодает и лежит в тифу. "Дядя" прав. Это мы как-то просидели этот год тепличными растениями по корпусам и странно сохранившимся очагам. И не все пришлось же мне, в начале года, сидеть в снежных окопах под Оренбургом, кочевать по Уральской степи и пробираться домой без денег, переодетым гимназистом, через красные заставы у Саратова.

Человек я уже бывалый. Может быть поэтому, руководство нашей экспедицией перешло ко мне, с молчаливого согласия Газнева и Леуса. Я даже торгуюсь с "дядей" и уступаю ему одеяло за сто семьдесят пять. Даю Газневу сто двадцать на нашу часть дров и железнодорожной бригады и шлю его в чайную. Сам иду на базар. Верблюд протестует.

— Я уже больше часа на чемоданах сижу. Теперь твоя очередь.

Но на базар пускать его нельзя. Он способен в один раз съесть остатки теткиного одеяла. У него даже рот раскрыт от негодования и обиды, но я молча уничтожаю его презрительным взглядом, делаю элегантный пируэт на каблуках и отправляюсь в город.

— Хоть папиросу бы дал... — летит мне вслед.

На базаре я в первый раз в жизни, хотя наш белгородский дом как раз выходит на базарную площадь. В базарные дни площадь забита телегами. Оглобли подняты вверх и издали похожи на строй уланских пик. Лошади распряжены и мерно жуют овес в холщевых торбах, мужики в полушубках или зипунах тянут махорочные козьи ножки в ожидании покупателя. Лошади ржут, покупатели спорят - с мужиками, бродячие торговцы расхваливают свой товар. Все это сливается в одну, если не совсем музыкальную, то почти стройную мелодию. Моя младшая тетка называет ее "базарной симфонией". Но на то она и артистка.

Все лето семнадцатого года мы просидели в Белгороде, в доме против базарной площади. О том чтобы поехать в Крым, в деревню или хотя бы на дачу на Донце, не было и речи. Хулиганили деревенские парни, по-видимому, по поводу получения свободы. Пришлось смотреть от скуки на базарную площадь и слушать "базарную симфонию". Революция внесла в нее нотки. Вот поймали карманного воришку и, деловито, спокойно, забивают его на смерть на глазах растерянных представителей новой власти, а вот баба уселась за возом и спокойно исправляет свои естественные потребности. Попробуй вмешаться милиционер — это ему не "старый режим". Прошлым летом, при немцах, карманных воришек снова водили в участок, а бабы ходили по соседним дворам.

В Кременчуге базар опять свободный от полицейского нажима. Вот уж кого-то бьют, хоть и не на смерть, за фальшивые карбованцы. Парень, черный, дикого цыганского вида, протестует жалобным бабьим голоском.

— Я же не знав. Мине самого обманули, провались я на мисьци.

Но у него находят целую пачку новеньких билетов в пятьдесят карбованцев. Пачка исчезает в толпе, а парня продолжают бить.

— Что продаете, товарищ флотский? — это ко мне.

"Товарищ флотский" обязательно торгует чем-нибудь из перераспределенных "излишков буржуазии". Но мое "буржуазное" одеяло уже продано и я жду "жратвы" для Верблюда и папирос.

Несмотря на то, что базар снова принял революционно, он все же малороссийский. Вот хлеб в буханках, сало, деревенские колбасы, крутые яйца, горячие пирожки с неизвестной начинкой. Покупаю хлеб, сало и несколько яиц. Вместо папирос — кременчугской махорки "Тройка № 8". От теткиного одеяла ничего не остается. Закусываем на вокзале. Порции одинаковые, поскольку это возможно. Ради полной справедливости, один отворачивается, а другой тычет пальцем в одну из порций. Кому? — Верблюду. Третий наблюдает за правильностью операций. Все же Верблюд недоволен. На этот раз — на судьбу — всегда вот так. Самую маленькую, как в корпусе. Про корпус он, конечно, врет.

Нанятый состав формируется на главной платформе. Три четверти пассажиров — военнопленные. Это очень хорошо. Хорошо также, что мы попадаем в один ив последних вагонов, хотя, здесь, в Кременчуге и это нас даже тревожит. — А вдруг не возьмут. Нанятая бригада впускает только по билетикам, написанным главным инициатором нашего частно-железнодорожного предприятия. Билетики нумерованы и расписаны по вагонам. Настоящий плацкартный поезд времен царской тирании.

Трогаемся еще засветло. Пока все идет удачно. За два дня мы проехали добрую половину дороги. Сегодня 22-е. На Рождество будем дома. Характерный лязг железа. Мост на Днепре. Поезд входит в царство "батек" и "атаманов", на неизвестность и жуть.

Опять тянутся унылые, снежные поля. Сидят галки на телефонных проводах, проходят редкие деревни. Из труб низких, занесенных снегом, хат идет дым. Там наверное уже готовятся к незатейливому крестьянскому Рождеству. Где-то мы будем в Сочельник?

Но вот нет больше ни гадок, ни хат, так как единственную дверь закрывают. Холодно, топят печку. Недаром же покупали дрова? В товарном вагоне-теплушке не только печка, но и освещение: горит фонарь с железнодорожной толстой свечой. Стучат колеса на стыках. Куда-то нас несет? Вот приходится решать задачи по частям. Решена одна — немедленно нужно приступать к решению следующей. Из Сум выехали — раз. В Люботине пересели — два. В Кременчуге не задержались — три. Сейчас, пожалуй, задача потруднее: проехать через кипящее в гражданской войне Заднепровье. Даже жутко. По-видимому, тоже самое думает Газнев, так как он шепотом требует наши погоны и кокарды.

— Только спокойно, чтобы никто не заметил. И без разговоров.

С сожалением отдаю ему новенькую и единственную пару погон, которую я рассчитывал вшить в мундир.

— В Крыму верну, — успокаивает Газнев, — если доедем.

В вагоне человек тридцать. Половина — военнопленные, несколько переодетых "буржуев", какие-то "дяди" солдатско-крестьянского вида. Почти все молчат. Только около самой печки какой-то здоровенный парень в солдатской папахе, и бараньем полушубке, безостановочно закусывает под самогон. С ним женщина полугородского типа. Парень пьянеет и - заплетаясь, пробирает свою спутницу, вероятно жену, за ее, будто бы вулканический темперамент. Говорит все своими словами и просит подождать "до дому".

— Э-эх, вы, бабы, бабы...

Полвагона покатывается со смеха. Ржем и мы, в нашем углу. Уж очень красочен и непосредствен язык парня в солдатской папахе. И отвлекает от грустных мыслей.

Ночь спускается в. третий раз, за наше путешествие. Поезд медленно и неуклонно идет к югу, не останавливаясь на маленьких станциях. Первой большой станцией будет Долинская, верстах в 60 к югу. Нашим ходом — это часов на пять. В Долинской нужно решить — что делать дальше? Ехать ли на Знаменку и Николаев или пытаться проехать на Никополь и Александровск? Даже не хочется думать. Вот бы остаться в этом вагоне, спокойно заснуть и проснуться завтра в Николаеве. Но это совершенно невозможно, так как у Николаева — фронт. В Николаеве, стянувшиеся отовсюду немцы ждут союзных пароходов, чтобы вернуться в свой незадачливый "фатерланд". "Народная Армия" Григорьева пытается их уничтожить и одновременно расстреливает "буржуев" и офицеров. Это точно знает драгунский штабс-ротмистр. В нашем вагоне его нет. Может быть он боится наших матросских шинелей? А вдруг, как действительно, примут за матросов, захотят помочь, предложат поступить в "Народную Армию" и... найдут на нас галунные мундиры? Из предосторожности, следовало бы выбросить. Но как же можем бросать казенное имущество? Кроме того, очень уж жалко наших новеньких мундиров. В вещах, кажется, ничего опасного: черные брюки, защитные тельняшки, белье с ничего не говорящими непосвященному, клеймами. Пусть уж мундиры остаются на нас.

В крайнем случае, можно выбросить отпускные билеты. Сказать, что были они все у старшего, т. е. Газнева и что их украли в Кременчуге, вместе с деньгами. А едем из Петрограда. Ученики Минных Классов. Мундиры? Выдали их нам. Какое нам дело? Кто теперь одевается по форме? Пережевываю всю эту историю, стараясь иметь готовый ответ на все. Нужно обязательно, и как можно скорее поделиться моими проектами с Газневым и Верблюдом. Но вот как это сделать? Начнем шептаться — сразу кто-нибудь насторожится, начнет подслушивать.

А вот уже стучат колеса на стрелках и толкаются буфера вагонов. Неужели уже Долинская? Поезд замедляет ход, скрипят от толчков деревянные корпуса вагонов. И, заснувший было у печки, парень в солдатской папахе, читавший недавно своей жене нравоучительные нотации, проснувшись от толчков и скрипа, объявляет:

— Долыньска... Повчаса остановки... Водка в буквете пид закуску... Водка дождева, закускы...

И длинный поезд скрипящих теплушек останавливается, немилосердно стукаясь буферами.

Будем сидеть. Будь, что будет... Поедем на Знаменку, если он пойдет дальше, слезем — если выгонят. В вагоне тепло, почти уютно. Там, снаружи, темная ночь, декабрьский свирепый мороз, неизвестность. Каждый из нас троих, думает и решает одно и то же, не сговариваясь, так как и Газнев и Леус продолжают неподвижно лежать.

В вагоне молчание. Напряженное, выжидательное. Кто-то кашляет, стараясь заглушить кашель рукавом. Снаружи то же тишина. Только слышно, как тяжело пыхтит паровоз. Может быть сейчас тронемся? Хотя не все ли равно, где это случится? Здесь или в Знаменке, или еще дальше, ближе к Николаеву? Где то поезд остановится окончательно, не дойдя до Николаева. Нужно будет вылезть из вагона. Будут ходить вооруженные люди с пулеметными лентами накрест. "Ваши документы, товарищи матросы?" "Документы? их нет—украли". Может быть их нет здесь, на Долинской? Может быть лучше всего слезть сейчас, несмотря на темноту и мороз?

Парень в папахе приоткрывает дверь и высовывается. С клубами морозного пара в вагон врывается шум многочисленных и еще далеких шагов. Слышно, как щебень балласта осыпается под тяжелыми сапогами и кто-то громко кричит.

— Хыба охвицеров шукають, — равнодушно говорит парень.

— Як так шукають? — заволновался пленный.

— Вот так и шукають, а як найдуть то, як вони кажуть, до Штаба Духонина... Попановалы. 3 нас будэ.

— Нилам такого права, щоб людей стрелить, —протестует пленный.

Неужели правда то, что говорит эта пьяная скотина? Если да, то минут через десять дойдут и до нас. Поезд длинный и мы почти в самом конце. Высовываюсь сам, стараясь казаться равнодушным. Впереди, слева, довольно далеко, слабо освещенный несколькими фонарями низкий вокзал кажется пустынным. Мы стоим на пятом или шестом пути, и, на высоте нашего вагона, платформы уже нет. Далеко, впереди виден паровоз. Из трубы летят огненные искры, топка бросает кровавое пятно на снег, и расплывчато освещает морозный туман. На багровом фоне, черные силуэты людей с винтовками. Это они кричат. На прозе слышно хорошо.

— Слезай гад, слезай, тебе говорят...

Кто-то отвечает тихим голосом. Потом вдруг, что то большое падает на балласт и вспышки выстрелов разрывают темноту. Одновременно люди кричат:

— Под вагон... Стой...

Летит площадная ругань, шуршит щебень балласта. Кажется тому, кого назвали гадом и кому приказывали слезать, удалось бежать. Теперь, люди с винтовками озверели от неудачи.

Налево станционные достройки неосвещены и сливаются с ночной темнотой. Лишь бы не заметили, когда будем переходить через пути... Нужно сейчас же слезать... Даже, если бы обыск прошел благополучно, до Николаева нам не добраться. Это теперь ясно. Обыщут и в Знаменке, и в Долгинцеве, и перед фронтом.

Нам нужно пытаться проехать на Никополь и Александровск. Там нет немцев и значит, нет и фронта. А Долинскую нужно оставить немедленно, сейчас же ночью... Пойти по шпалам, отойти хотя бы на один перегон в сторону Никополя.

Возвращаюсь в наш угол, стараясь сохранить невозмутимый вид. Газнев и Леус смотрят на меня тревожно вопросительно.

— Нужно отсюда выкатываться, — говорю шепотом.

Мои товарищи, видимо, понимают положение, так как даже ленивый сибарит верблюд не протестует, несмотря на то, что вот сейчас ему придется прыгнуть из теплого и мирного вагона в морозную ночь. Собираться нам недолго. Наши спутники смотрят на нас с вопросительным любопытством. Почему эти три молодых парня, почти мальчики, по одежде матросы, только что спокойно сидевшие в глубине вагона, так вдруг решили уйти? Снаружи только что стреляли. По-видимому идет повальный обыск поезда, и внезапное бегство молодых матросов не может не быть в связи с выстрелами и обыском. Так должны думать все, и молчаливые военнопленные, и переодетые буржуи, и пьяный парень в папахе и его кокетливая и темпераментная подруга. Пусть думают что хотят. Лишь бы не рассказали о нас людям с винтовками, когда они дойдут до вагона.

Прыгаю первым на балласт. Леус подает чемоданы. Один, два, три. Все. С Богом. Мои товарищи прыгают в свою очередь. Закрываем дверь снаружи. Чтобы наши спутники не видели в какую сторону мы пошли. Живо... живо... Идем налево, наискось через пути. Со стороны паровоза еще два-три выстрела. Не по нам, так как не слышно пуль. Стараемся не бежать и не шуметь. Но щебень равнодушно шуршит, осыпаясь под каблуками. Слева, на самом конце платформы темнеет длинное и новое строение. Идем туда. Может быть это склад или просто сарай.

Текут медленные минуты-часы. Никто нас не видит, никто нами не занимается. Только тяжело дышит паровоз и около него кричат люди. Строение приближается, вырисовывается. Вот уже можно прочесть надпись на полу сбитых досках: Fur Kriegsgefangene. Темное и низков строение — огромная уборная для военнопленных. Еще полтора года назад сюда водили строем из красных вагонов голубых австрийцев и сиреневых немцев. Теперь строение заброшено и зияет дырами вырванных досок. И вот мы стоим, поставив чемоданы на промерзлые доски, в нужнике для военнопленных, который на какое то время, вместе с морозом, защищает нас от русских солдат, которые там, у паровоза, охотятся за русскими офицерами.

Закурили. Стоим, дрожим от холода, молчим. Мозг лихорадочно работает. Идти пешком, сейчас же на восток, по железнодорожной линии, к Днепру? Едва ли существуют заставы на маленьких станциях. Но как узнать среди десятков рельсовых путей тот, который выведет нас именно на восток, к Кривому Рогу и Никополю? Единственный способ распознать нужный нам путь — добраться до карты станционных путей. Иногда она висит снаружи вокзала, обыкновенно черного цвета с цветными линиями "путей. Так было, во всяком случае, в Большом Токмаке, где я провел лето.

Шепотом излагаю свой план Газневу и Леусу.

— Может быть пойдем в местечко? — нерешительно протестует Сергей — здесь местечко есть.

— Глупости, — решает Газнев, в местечке та же сволочь, это ясно. Пойдем пешкой на восток.

Иду на разведку. Вид непринужденный, руки в карманах матросской шинели. Бесконечная, слабо освещенная платформа. Черной, неподвижной лентой стоит наш поезд и видно, как вдоль вагонов ходят люди. Больше не стреляют. Мороз градусов пятнадцать, уши начинают мерзнуть, несмотря на поднятый воротник шинели. Низкий одноэтажный вокзал кажется мертвым. Тускло горят редкие фонари и только в мезонине, до революции должно быть квартире начальника станции, окна ярко освещены. Скрипит снег под ногами и тяжело пыхтит паровоз неподвижного поезда, нанятого нами в Кременчуге у революционного пролетариата за байковое теткино одеяло.

Ну и история... Что тут делать? Если даже я смогу разобраться в карте станционных путей (если ее найду), как выдержим мы ночной поход по шпалам, на декабрьском морозе? В уборной, "Fur Kriegsge-fangene”, мы замерзнем, а если не замерзнем, то все равно нас завтра найдут. "Матросы?" Матросы ну и так далее. Не лучше ли сразу? Сейчас? Но вот, может быть до утра будет какой-нибудь другой поезд? Может быть удастся влезть в наш после обыска? Но он все равно идет на Знаменку, а в Знаменке спросят тоже "товарищи матросы?" Нужно было оставаться в Полтаве. С вожделением мечтаю о мягкой и пружинной кадетской постели.

— Что ищете товарищ? — от неожиданности, даже вздрогнул. Из тени станционных дверей выходит фигура в папахе и с винтовкой на ремне.

— Куда едете, товарищ флотский? — продолжает фигура.

— В Крым, — отвечаю машинально,

— Это вам на Никополь нужно, да вот слышно, что за Александровском кадеты.

Мычу, что-то нечленораздельное. Нельзя же говорить ему что кадет то мы и ищем.

— Опасно вам в ту сторону, товарищ, — настаивает мой собеседник.

— Может закурить, у вас найдется? — спрашиваю совершенно спокойно.

Солдат достает кисет с махоркой. Кручу цыгарку и лихорадочно обдумываю положение. Матросы так матросы. Будем играть в матросов. Да и. как не играть, если ничего другого не остается?

— Комендант, здесь есть?

— А как же, вот, в первую дверь по лесенке наверх. Да вы идите, товарищ, не бойтесь, — добавляет он, чувствуя мои колебания и легонько подталкивает меня в сторону двери.

— Небось в Севастополь едете? — Решает он, довольно логически. — Да, сейчас, не проедете.

Ну будь, что будет. Даже успокаиваюсь, так как единственное возможное решение принято. Лишь бы не спутались дальше мои товарищи по приключениям и лишь бы не оказались здесь на Долинской настоящие матросы из Балтики.

Поскрипывает морозный снег пустынной платформы и мне кажется, что не я иду рядом с парнем, одетый в полусолдатскую форму с винтовкой и пулеметной лентой через плечо.

Сам я в Белгороде, в нашей с братом комнате, окно которой выходит в узкий проход около дома Ломонова. Проход служит для работниц Ломоновской фабрики. По вечерам нужно закрывать ставни, так как девки-работницы стучат в окно и показывают язык. Итак, я в комнате, в Белгороде, лежу на чемодане-кровати, что служила отцу еще в Японскую войну, и читаю жуткую книжку. Герой этой книжки находится в отчаянном положении, окруженный врагами. Он очень голоден и ему очень холодно, но, так как он герой, он обязательно спасется. Как? Вот это и есть самое интересное в повести. Эх, заглянуть бы в конец? На последнюю страницу?.. Но никак страницу не откроешь...

Парень с винтовкой доводит меня до двери, от которой нужно подняться "по лесенке наверх".

— Там постучитесь, товарищ флотский, — напутствует меня мой проводник, — а уж молодой же вы.

— Ученик минного класса, — бурчу я невнятно.

Каждая ступенька — целая вечность. И с каждым шагом вечность сужается, превращается в осязаемое время, в минуты, в секунды. Вот дверь... Замечаю я ее по полоске света на полу. Слышу ее из-за громких голосов за ней. За дверью судьба учеников несуществующего минного класса, один из которых стоит перед дверью-судьбой, а двое других дрожат от мороза и волнения в бывшем отхожем месте для кригсге-фангенов.

Нащупываю ручку, раньше, чем постучать. Потом стучу. Сначала робко и, за дверью, меня, невидимому, не слышат. Потом сильнее. Опять не слышат. Наконец бью кулаком и, не дожидаясь ответа, поворачиваю ручку.

В сравнительно небольшой комнате, должно быть прежней спальне, так как в углу, в алькове, стоит широкая кровать, в клубах сизого махорочного дыма, сидят за столом, стоят или ходят люди в полувоенной форме. На столе четверть самогона, закуска, хлеб. В углу винтовки и, похожий на собаку в стойке пулемет Максима. На людях пулеметные ленты, красные банты. В голове стола сидит человек лет сорока. У него добродушные, чуть отвислые, усы старорежимного фельдфебеля. Он даже похож на подпрапорщика Антонюка, фельдфебеля отцовской батареи в Хабаровске.

Он с любопытством смотрит на молоденького матроса в солдатской фуражке, который вошел в дверь. С тем же любопытством смотрят и остальные. У"фельдфебеля" маленькие веселые глаза.

И вдруг, забыв про "минный класс", с отчаянием и надеждой смотря в веселые глаза, я рапортую, поднимая руку к козырьку и вытягиваясь по уставу:

— Господин комендант. Три кадета Сумского кадетского корпуса без денег и без билетов, имеют честь просить вас о помощи.

Сегодня 25 декабря. Рождество. Уже начинает темнеть восток и сереет белая степь. Два рельсовых пути бегут на юг. С утра мы идем, по шпалам, неся чемоданы на палках. Молчим. От усталости, от голода, от отчаяния, которые начинают нами овладевать.

Где же фронт? Ведь есть же фронт? Должен быть... На юге, уже совсем близко, по нашим расчетам, должны быть белые, "кадеты", как их называли наши хозяева в комендантской комнате на Долинской. Говорят, что они в Пришибе, а Пришиб — ближайшая станция. Вот-вот появится разъезд, или мы сами наткнемся на заставу, на окопы, на то, что в нашем представлении, представлять собой "фронт". Но бескрайная, сереющая от падающих на нее сумерек, степь пустынна. Ни человека, ни животного, ни дымка.

"Рождество Твое, Христе Боже наш..." — и вдруг понимаю эту сказочную пустоту. Ведь сегодня Рождество.... Вспоминаю вчерашнего мужика, так радушно принявшего нас вчера вечером, в Сочельник, и не накормившего даже сегодня утром — "идыть соби, идыть". Нет. Нам совершенно невероятно везет. Комендантская комната в Долинской, спасительная лень Верблюда на Кичкасской переправе, — а как мы его ругали. — Свисток паровоза на вокзале в Александровске. Сочельник в махновском селе. Ведь будь это не 24, а 23 декабря, наш хозяин выдал бы немедленно нас махновцам. А сегодня Рождество, и "народная армия" пьет самогон по теплым хатам. Из всех сил стараюсь уверить себя, что это так. Невероятно, но так.

Может быть, все же подождать до ночи, чтобы перейти самую опасную зону? Но в голой степи ночью мы будем видны как на ладони. И негде спрятаться. И когда мы проходим мимо каждой жедезнодорожной будки, страх сковывает сердце. Где же быть патрулю в морозный декабрьский день, как не в теплой будке? И почему мы одни? В двух вагонах, вышедших вчера из Александровски, было человек сто. Ну, конечно. Пленные, все здешние крестьяне, пошли сельскими дорогами. Им ничего. Их накормят, а они расскажут про плен. Драгунский поручик тоже исчез. Последний раз мы видели его в Бурчатске, перед тем как двинуться в село.

Четыре рельсы уходят на юг, прямые, как натянутые струны гитары. Там где-то наша судьба, она должна решиться уже скоро. Вот в белесой степи зачернели постройки. Это может быть только Пришиб. А в Пришибе — белые. И перед белыми — фронт. Вот... где-то совсем близко. Мы молча переглядываемся и уменьшаем шаг. Идут минуты, стучат по шпалам каблуки, и все меньше шпал остается до судьбы. Вот и она, наконец. Слева, в версте от полотна, показываются конные фигуры. Сразу мы их не заметили из-за падающих с востока сумерек. Там, на западе, низкое солнце, вот-вот спрячется, за горизонтом. Пока же, своими последними лучами, оно освещает пять всадников. Они кажутся черными на серо-розовом вечернем снегу. Вот заметили нас... Пошли рысью к полотну железной дороги. До судьбы осталось несколько минут.

Неужели все, что мы пережили за эти дни, было напрасным?

Там, в пугачевской комендатуре, мое появление и ошеломляющий рапорт произвели такое же впечатление, как появление курьера в последней сцене "Ревизора". На минуту все окаменели. Потом кто-то сказал: "Н-да". Широко открытые глаза фельдфебеля Антонюка вдруг сердито моргнули.

— Ну, и что да? Присаживайтесь, господин кадет, — он так и сказал "господин кадет".

— Самогончику с морозца? — Он плеснул мне мутной, желтоватой жидкости в стакан.

— Ученики это. Не понимаете, что ли, дурни? Через полчаса мы были совершенно пьяны. Леуса и Газнева привели, еле разыскав их в отхожем месте. Шли они, как на казнь, несмотря на уверения их провожатого. Только после самогона поверили в чудо. За нами ухаживали наперебой. Нас поили, кормили салом и консервами, расспрашивали. Только от нас они узнали о сдаче Харькова петлюровцами. По всей, видимости, все их симпатии шли к большевикам, но как только кто-либо из наших жутких хозяев пытался заговаривать на политическую тему, фельдфебель резко его обрывал.

— Говорю тебе — ученики! Что они в политике понимают? Отстань от хлопцев.

Мы заснули пьяные, сытые и счастливые, на вещевых мешках и вонючих тулупах в комендантской. Утром нас снова кормили и поили, и мы выехали, очень навеселе, часа в два, на Никополь. Повезло и с поездом. Проходил случайно, как все было случайно в то время. Нас всадили в вагон, дали денег, консервов, даже бутылку самогона. В кармане Газнева был пропуск, заменяющий одновременно билет. Жаль, что я не посмотрел на подпись. Так и не знаю до сих нор, кому мы тогда были обязаны жизнью. Был ли это действительно царский фельдфебель, вспомнивший еще недавнее прошлое? Может быть, сын его ротного, маленький кадетик, приходил тайком к его жене фельдфебельше лакомиться пирогами с капустой? Возможно, что это был сам грозный Григорьев, восемь месяцев спустя застреленный Махно, которому успел нанести сабельный удар по лицу. Уж очень "хлопцы" ему повиновались, да и по описаниям, которые я слышал позже, наш "фельдфебель" на него походил...

Весь день 23 декабря мы ехали к Днепру. Вечером должны были быть в Александровске. Дальше?

Неужели же нам перестанет везти? Там будет какой-нибудь поезд на юг. Вот и будем в сочельник дома. Но поезд остановился у Кичкасского моста. Мост был взорван. Его изуродованные фермы чернели в вечерних сумерках. Сотни людей из поезда устремились к мужикам-лодочникам, превратившимся в перевозчиков. Газнев торопил:

— Идем, ребята, может быть будет сразу поезд.
Но Верблюд протестовал.

— Хочу спать, да и лодки не найдем сегодня. Внизу бурлит в темноте Днепр, только что прорвавшийся через пороги. Холодно, темно, жутко. На том берегу слабо мерцают огоньки.

— Эх, пусть будет по-Верблюжьи. Все же мы ругаемся из принципа.

— Вот, троглодит ленивый! Ему бы только жрать и спать, скотина!

"Троглодит" протестует, заикаясь от волнения и негодования.

— А сами не жрете, сволочи? А кто лишнюю порцию самогона выпил? Кто?

— А ты не спи.

— Значит, заснуть нельзя, чтобы собственные друзья не обжулили?

— Ты поосторожнее с жуликами.

Спим в хате рыбака и утром отдаем ему последние деньги из бессрочной ссуды, которую нам выдал в долг в Долинской наследник Разина и Пугачева. Вокзал в Александровске совсем близко от берега, но берег крутой и высокий, и мы долго подымаемся по досчатым ступенькам лестницы, таща наши тяжелые чемоданы. И сразу, поднявшись, увидели дымящийся паровоз, повернутый к югу, и толпу людей около двух вагонов. Минуя вокзал, мы побежали через пути к вагонам, спотыкаясь о рельсы, увязая в щебне балласта, замирая от страха, что вот-вот паровоз свиснет и плавно двинутся рычаги колес. На ходу мы влетели в первую теплушку, уже наполненную людьми в знакомой нам черной форме военнопленных. Нас тащили за руки, принимая чемоданы, люди, казавшиеся обитателями другой планеты. Услужливые, вежливые, доброжелательные, готовые поделиться последним, и оттого казавшиеся какими-то юродивыми и ненормальными на жестоком фоне революционных лет. Уф...

— Что вы, товарищи, матросами будете?

Кто это говорит? Перед вагонами стоит солдат без погон с винтовкой и примкнутым штыком. Спрашивает он, и, не давая себе времени подумать, я бросаю ему: —Какие матросы? Мы — кадеты.

Последние слова вылетают из моего горла уже как-то автоматически, так как я соображаю вдруг весь ужас положения. Ведь это часовой. И он нас назвал товарищами, значит? Но парень растерялся. Невидимому, колеблется. Не шутит ли с ним этот мальчишка в матросской шинели? Должно быть, я побледнел, так как он вдруг решается:

— A ну-ка, слазьте, товарищ! Документы покажите.
Но вдруг весь вагон закричал, затопал ногами. Кулаки повисли в воздухе.

— С.... жить людям не даете! Оставь пацанов! Мы тебе покажем документы!

Люди с другой планеты горели дореволюционным негодованием.

— Царя сбросили и жрать старым солдатам не даете...

Не знаю, что было бы дальше? Решился бы махновский часовой (мы вскоре узнали, что в Александровске "сидел" предводитель одной из махновских шаек, будущий дивизионный генерал Красной армии, Апанасенко), поднять тревогу, но паровоз весело свистнул, и мы вдруг поехали. Очень возможно, что машинист - свидетель происходившей сцены, ускорил отход поезда.

Сегодня 24 декабря — Сочельник. В уме подсчитываю: до Федоровки 90 верст. Будем там часа через четыре. От Федоровки до Большого Токмака — часа два. Если, будет поезд, конечно. Во всяком случае, позвоню своим с Федоровки Токмакской. Если не будет поезда, могут прислать за мной моторную дрезину. Недаром же я племянник управляющего дорогой и сын заведующего материальной частью (должность, которую занимал в гетманские времена мой отец, кадровый артиллерийский полковник). Газнев и Леус поедут дальше. Но едва ли успеют доехать до Симферополя сегодня. Мне страшно хочется их пригласить в Токмак на Рождество. Маленькому двоюродному брату Сереже, конечно, сделают елку. Будет весело, тепло, сытно. И мы сами будем в кадетских мундирах, совсем "тонными". И поразим "тоном" маленькое еврейское местечко и железнодорожный поселок около станции. Но, увы, все это только мечты. Выясняется, что поезд идет только до первой станции, Канкриновки. Дальше “кадеты”. Пленные возмущаются. "Кадет" они никак не боятся, как ни стараются их запугать на каждой пересадке григорьевские и махновские коменданты. Мы тоже не боимся "кадет". Но если они где-то там, на юге, то там же должен быть "фронт". Это уже хуже. Какой-то военный, одетый в хорошо пригнанную шинель, нас пугает: там кадеты — монархисты. Вас по головке не погладят. Он, видимо, делает вид, что считает нас матросами, и испытующе смотрит в глаза. Должно быть, офицер. Но после Александровского воказала предпочитаем себя больше не выдавать. — Матросы, так матросы.

В Канкриновке вылезаем вместе со всеми. "Фронта" здесь не видно, и, вообще, кроме железнодорожников, никого нет. Часов двенадцать дня. До темноты нужно пройти как можно больше. Федоровка — пятая станция, и до Федоровки еще 65 верст. Решаем пройти их в три дня. Нашли длинную и толстую палку для чемоданов. Их три и они довольно тяжелые. Несем по очереди. То есть, двое несут чемоданы, а третий отдыхает. Ужасно неудобно вначале идти по шпалам: ступать через шпалу слишком удлиняет шаг, не переступать — слишком коротко для нормального человеческого шага. Кое-как приноравливаемся и вырабатываем необходимый ритм. В этот первый день мы не одни. Большинство пассажиров нашего "коровьего" экспресса растягивается длинной черной лентой по полотну. Вот кто-то нас догоняет. Это наш старый знакомый, драгунский штаб-ротмистр из Кременчуга.

— Если будете когда-нибудь в Александровске, — начинает он, даже не здороваясь — найдете под шкафом буфета первого класса пару шпор с малиновым звоном. Вчера туда их забросил. — И рассказывает, что но чью махновцы Апанасенко обыскивали пассажиров, уводили подозрительных и расстреливали где-то совсем близко, так как выстрелы слышались явственно. Один недостреленный приполз обратно и просил защиты. Но никто, даже пленные, не пошевельнулся. Махновцы вытащили его на перрон и прикончили. Сегодня утром пленные нас защитили. Может быть, потому, что было светло, все они были вместе и был только один часовой "народной армии" — оборванец без сапог? И да будет благословенна лень Сережки Леуса, задержавшая нас на ночь на правом берегу Днепра. Наши матросские шинели обязательно привлекли бы внимание, а после успеха в Долинсвой я так же спокойно мог бы сказать, что мы кадеты. Вот сказал же сегодня утром, в Александровске.

— Ну, не стоит идти вместе, — говорит драгун и увеличивает шаг. Больше мы его не видели.

Слава Богу, мы поели на последние деньги в рыбачьей хате, но голод снова начинает давать себя чувствовать. Шпала за шпалой, сажень за саженью, верста за верстой. Серое, небо, бесконечная снежная степь, мороз. До Федоровки идти два с половиной дня. Вот и молчим. Только иногда:

— Тебе, Сережка, к чемоданам. — Верблюд неисправим. Он и здесь старается словчить и, обязательно спорит, доказывая, что у него еще, по крайней мере, пять минут ходьбы порожняком.

Вот зачернели станционные постройки, вырос в степи, семафор. Это Бурчатск. После Бурчатска будет Пришиб, потом какая-то станция с немецким названием. А дальше Федоровка и телефонный звонок в Токмак. По вокзалу бродят пленные. Железнодорожников нет. В зале третьего класса разбиты окна, и на полу замерзшие кровяные лужи. Кто-то объясняет что дня два тому назад нагрянули махновцы и через окна начали стрелять в освещенную залу, приняв пленных за отряд самозащиты немецких колонистов. У пленных светло-желтая повязка на черном рукаве, а колонисты большей частью в черных пальто и носят белую повязку. Вот и спутали. Подкрались к окнам, винтовками разбили стекла и открыли стрельбу. Были убитые и раненые. Из этого делаем два вывода. Во-первых, где-то близко уже отряды немецких колонистов, очевидно союзников "кадет". Во-вторых махновцы сюда наведываются. Значит, оставаться на вокзале опасно и нужно уходить еще засветло. А во-обще, совершенно необходимо поесть, погреться и отдохнуть. Уже начинает синеть восток, и длинные тени телеграфных столбов сливаются с синеющим снегом, справа от полотна, в полуверсте от вокзала, большое село. Мирные и уютные дымки подымаются из труб. Там тепло. Русский крестьянин никогда не откажет в ночлеге и куске хлеба. Кстати, в том же направлении идут наши спутники — пленные. Сворачиваем? - Сворачиваем.

Спускаемся с полотна на санную дорогу. Идем долго, сначала полем, потом широкой деревенской улицей, не решаясь постучаться. Совсем уже падает вечер, зажигаются огни в маленьких окошечках, лают на все голоса собаки. Наконец, уже почти в другом конце села, стучим в двери самой бедной и неказистой хаты с тускло освещенным единственным окном.

Отворяет уже пожилой, ему лет 45-50, мужик. Здороваюсь с ним по-малороссийски, прошу позволения переночевать.

— Та щожь, входытъ, хлопцы, — говорит он, как-то даже безучастно.

—Снимайте, черти, фуражки и креститесь, как войдете! — шепчу я моим спутникам. Оба они "городские" и могут не знать деревенских нравов.

Хата бедная, старая, темная. Без традиционных на Украине лавок вдоль стен. Только угол с иконами ее украшает и придает уют. Зато тепло, божественно тепло. Молчаливая баба, повидимому жена хозяина, смотрит на нас без любопытства. Сколько до нас побивало здесь таких же прохожих, с тех пор как стала железная дорога? Зато, когда мы сняли шинели и оказались в галунных мундирах, хозяева наши стояли минуты две молча, с открытыми ртами. Слава Богу, мундиры были без погон. Но все же, в бедной, продымленной хате мы должны были казаться нашим хозяевам чем-то совершенно необыкновенным. Когда уже мы лежали на соломе, Сережка, давясь от смеха и, по обыкновению, заикаясь, сказал топотом:

— Они нас за Святую Троицу приняли.

Я изо всех сил хватил его локтем в бок. Но до этого мы ели сало и рождественский взвар, пили самогон, курили зверскую по крепости деревенскую махорку. Хозяева молчали. Внезапное посещение их хатки тремя Лоэнгринами их совершенно озадачило. Не знаю, о чем думал ночью наш хозяин и до чего он додумался. Только разбудил он нас ранним утром.

— Идытъ соби, идыть. — Не дал ничего поесть.

— Идыть скорийшь. — Попросить мы постеснялись. На улице был свирепый мороз, и только- только начинал сереть восток. Все было пусто, и даже не лаяли собаки. Начинали петь петухи, и кое-где топились уже печи.

Мм поднялись на полотно и зашагали по шпалам. До Пришиба двадцать верст — шесть часов ходьбы. Уже было совсем светло, когда мы постучались в железнодорожную будку и попросили поесть. Еще молодая и привлекательная женщина дала нам по чашке молока и по краюхе хлеба.

— Сегодня людей не видать на линии, — сказала она. — Рождество. По хатам сидят, празднуют.

Не спросила - почему не празднуем мы?..

И действительно, сегодня полотно железной дороги было пустынно. На версты и версты, вперед и назад, не было видно ни живой души. Только мы втроем, с чемоданами на палках. Шли часы, отсчитывались шпалы и версты, незаметно проходил Рождественский день.

Всадники приближались. Уже ясно можно было различить их одежду, масть лошадей. Всего их пять. Трое в черных бурках, другие в желтоватых полушубках. Винтовки за спиной. Но вот они их снимают. Что-то кричат, но мы их не слышим и продолжаем идти. Останавливаются саженях в пятидесяти от полотна, машут руками, делая знак, чтобы мы приблизились. Спускаемся с полотна в глубокий снег, вместе с чемоданами. Снег глубокий только у насыпи, дальше поле с замерзшими и чуть, запорошенными кочками.

Видно уже, что на полушубках погон нет. У белых должны быть погоны. Вот металлически щелкнули затворы. Кричат, и уж слышно.

— А ну, живей!

Один из них без винтовки, по-видимому старший. Идем прямо на него, и кажется — нет больше ли мыслей в голове, ни крови в жилах. Слышно только, как бьется сердце.

Старший в бурке и низкой серой папахе. Он смотрит на нас с любопытством и враждебностью, помахивая нагайкой.

И только когда осталось несколько сажень до группы, я вдруг различаю утонувшую наполовину в сером каракуле папахи овальную фарфоровую офицерскую кокарду.

ДОБРОВОЛЬЧЕСКИЙ КОРПУС

Сумщина Обсудить на форуме

Получать обновления: 

Похожие материалы:

Евгений ЯКОНОВСКИЙ. Сумы в 1918 году

Открылся сайт Русского культурного центра Тернопольской области

Украина: между кровью и федерализацией