Home > Литература > Сумские письма А.П. Чехова

Сумские письма А.П. Чехова

Сумские письма А.П. Чехова 29 января 2010 года исполняется 150 лет со дня рождения Антона Павловича Чехова - выдающегося русского писателя, драматурга и в придачу врача. «Медицина — моя законная жена, а литература — любовница»,  - писал о себе Антон Павлович.

Сумщина, где отдыхал в 1888-1889 гг. всем семейством Антон Павлович, безусловно внесла  свой вклад в его творчество. Особенно сильно  писатель был влюблён в реку Псёл: «Пишу Вам из теплого и зеленого далека, где я уже водворился купно с своей фамилией. Живу я в усадьбе близ Сум на высоком берегу реки Псла (приток Днепра). Река широкая и глубокая; рыбы в ней столько, что если бы пустить сюда Вашего бородатого Тимофея, то он сбесился бы и забыл, что служил когда-то у графа Строганова». «Теперь сижу я у окна, пишу, поглядываю в окно на зелень, залитую солнцем, и уныло предвкушаю прозу московского жития. Ах, как не хочется уезжать отсюда! Каналья Псёл, как нарочно, с каждым днем становится все красивее, погода прекрасная; с поля возят хлеб...».

Лето 1889 было омрачено семейной трагедией. Родной брат Антона Павловича, художник Николай Павлович Чехов умер от чахотки(туберкулёза) 29 июня 1889 года. И ныне покоится на Лучанском кладбище в г. Сумы.

И.Л. ЛЕОНТЬЕВУ-ЩЕГЛОВУ

10 мая. Сумы, Харьк. губ., усадьба А.В. Линтваревой

Капитан! Я уже не литератор и не Эгмонт. Я сижу у открытого окна и слушаю, как в старом, заброшенном саду кричат соловьи, кукушки и удоды. Мне слышно, как мимо нашей двери проезжают к реке хохлята верхом на лошадях и как ржут жеребята. Солнце печет...

Сейчас я еду в город за провизией и на почту. Вернувшись из города, пойду на реку ловить рыбу. Река широкая, глубокая, с островами... Один берег высокий, крутой, обросший дубами и вербой, другой отлогий, усыпанный белыми хатками и садами. По реке шныряют лодки. Вчера, в николин день, хохлы ездили по реке и играли на скрипках. Кричат лягушки и всякие птицы. Кричит где-то в камышах какая-то таинственная птица, которую трудно увидеть и которую зовут здесь бугаем. Кричит она, как корова, запертая в сарае, или как труба, будящая мертвецов. Ее слышно день и ночь. По берегу ходят с удилищами хохлята.

Много лодок. Ездим каждый день на мельницу, Место чудное. Право, нужно быть большим крокодилом, чтобы подобно Вам коптеть теперь в городе. Послушайте, отчего бы Вам не приехать? Если у Вас есть 70 рублей, то, уверяю Вас, этих денег совершенно достаточно, чтобы приехать, пожить в свое удовольствие и благополучно вернуться. Если же у Вас нет этих денег, то возьмите взаймы, украдьте, но приезжайте. Потратите Вы 70 р., но вернете 700. Вы найдете здесь немало сюжетов и запасетесь гарниром на пять повестей. А сколько здесь декораций, которые пригодились бы Вам!

Приезжайте, Места хватит на всех. Приглашаю я Вас серьезно, а посему и Вы подумайте серьезно. Пишите мне. В деревне очень интересны газеты и письма. Будьте здоровы и Богом хранимы.

P. S. Нужника нет. Приходится отдавать долг природе на глазах природы, в оврагах и под кустами. […]

Ваш А. Чехов

Н.А. ЛЕЙКИНУ

11 мая, г. Сумы, Харьк, губ., усадьба А.В. Линтваревой

Здравствуйте, добрейший Николай Александрович! Пишу Вам из теплого и зеленого далека, где я уже водворился купно с своей фамилией. Живу я в усадьбе близ Сум на высоком берегу реки Псла (приток Днепра). Река широкая и глубокая; рыбы в ней столько, что если бы пустить сюда Вашего бородатого Тимофея, то он сбесился бы и забыл, что служил когда-то у графа Строганова. Вокруг в белых хатах живут хохлы. Народ все сытый, веселый, разговорчивый, остроумный. Мужики здесь не продают ни масла, ни молока, ни яиц, а едят все сами — признак хороший. Нищих нет. Пьяных я еще не видел, а матерщина слышится очень редко, да и то в форме более или менее художественной. Помещики— хозяева, у которых я обедаю, люди хорошие и веселые. Очень жалею, что Вы почти на все лето остаетесь сиротой. Одному на даче скучновато, особливо, если кругом нет знакомых, которые симпатичны. [...]

Катаетесь ли Вы на лодке? Прекрасная гимнастика. Я ежедневно катаюсь на лодке и с каждым разом убеждаюсь все более и более, что работа веслами упражняет мышцы рук и туловища, отчасти ног и шеи, и что таким образом эта гимнастика приближается к общей.

С «Сатиром и нимфой» у меня произошел досадный казус. Еще до Вашего приезда в Москву взял у меня книгу переплетчик (работающий для училища брата); взял, запил и доставил только на фоминой неделе. Прочесть я не успел, хотя мне очень хотелось покритиковать Вас. Я читал роман в газете, помню и купца, и Акулину, и дьяволящую Катерину, и адвоката, и Пантелея, помню завязку и развязку; но знания действующих лиц и содержания романа недостаточно для того, чтобы сметь суждение иметь. Люди в романе живые, но ведь для романа этого недостаточно, Нужно еще знать, как Вы справились с архитектурой, Вообще меня очень интересуют Ваши большие вещи и я читаю их с большим любопытством. «Стукин и Хрустальников», по моему мнению, очень хорошая вещь, гораздо лучше тех романов, которые пекутся бабами, Мачтетом и проч. «Стукин» лучше «Рабы» Баранцевича... Главное Ваше достоинство в больших вещах — отсутствие претензий и великолепный разговорный язык. Главный недостаток — Вы любите повторяться, и в каждой большой вещи Пантелеи и Катерины так много говорят об одном и том же, что читатель несколько утомляется. Засим, еще одно достоинство: чем проще фабула, тем лучше, а Ваши фабулы просты, жизненны и не вычурны. На Вашем месте я написал бы маленький роман из купеческой жизни во вкусе Островского; описал бы обыкновенную любовь и семейную жизнь без злодеев и ангелов, без адвокатов и дьяволиц; взял бы я сюжетом жизнь ровную, гладкую, обыкновенную, какова она есть на самом деле, и изобразил бы «купеческое счастье», как Помяловский изобразил мещанское. Жизнь русского, торгового человека цельнее, полезнее, умнее и типичнее, чем жизни нытиков и пыжиков, которых рисует Альбов, Баранцевич, Муравлин и проч. Однако я заболтался. Будьте здравы. Поклон Вашим... Пишите.

Ваш А. Чехов

В.Г. КОРОЛЕНКО

г. Сумы, усадьба А.В. Линтваревой

Посылаю Вам, милый Владимир Галактионович, свою книжицу и напоминаю Вам, кстати, о Вашем обещании побывать на Пеле. Уж очень у меня хорошо, так хорошо, что и описать нельзя! Природа великолепна, всюду красиво, простора пропасть, люди хорошие, воздух теплый, тоны тоже теплые, мягкие. Вечерами не бывает сырости, ночи теплые... Одним словом, Вы не раскаетесь, если приедете. Жду Вас в конце июля или в августе и надеюсь, что Вы не откажете мне съездить со мной на Сорочинскую ярмарку.

У меня гостит А. Н. Плещеев, который Вам кланяется «очень даже» (его слова). Семья тоже шлет свой привет. Будьте здоровы, и да хранят Вас небесные ангелы.

Ваш А.Чехов

А.С. СУВОРИНУ

30 мая, Сумы, усадьба Линтваревой

Уважаемый Алексей Сергеевич!

Отвечаю на Ваше письмо, которое получено мною только вчера; конверт у письма разорван, помят и испачкан, чему мои хозяева и домочадцы придали густую политическую окраску.

Живу я на берегу Псла, во флигеле старой барской усадьбы. Нанял я дачу заглазно, наугад и пока еще не раскаялся в этом. Река широка, глубока, изобильна островами, рыбой и раками, берега красивы, зелени много... А главное, просторно до такой степени, что мне кажется, что за свои сто рублей я получил право жить на пространстве, которому не видно конца. Природа и жизнь построены по тому самому шаблону, который теперь так устарел и бракуется в редакциях: не говоря уж о соловьях, которые поют день и ночь, о лае собак, который слышится издали, о старых запущенных садах, о забитых наглухо, очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, не говоря уже о старых, дышащих на ладан лакеях-крепостниках, о девицах, жаждущих самой шаблонной любви, недалеко от меня имеется даже такой заезженный шаблон, как водяная мельница (о 16 колесах) с мельником и его дочкой, которая всегда сидит у окна и, по-видимому, чего-то ждет. Все, что я теперь вижу и слышу, мне кажется, давно уже знакомо мне по старинным повестям и сказкам. Новизной повеяло на меня только от таинственной птицы— «водяной бугай», который сидит где-то далеко в камышах и днем и ночью издает крик, похожий отчасти на удар по пустой бочке, отчасти на рев запертой в сарае коровы. Каждый из хохлов видел на своем веку эту птицу, но все описывают ее различно, стало быть никто ее не видел. Есть новизна и другого сорта, но наносная, а потому и не совсем новая.

Каждый день я езжу в лодке на мельницу, а вечерами с маньяками-рыболовами из завода Харитоненко отправляюсь на острова ловить рыбу. Разговоры бывают интересные. Под троицу все маньяки будут ночевать на островах и всю ночь ловить рыбу; я тоже. Есть типы превосходные.

Хозяева мои оказались очень милыми и гостеприимными людьми. Семья, достойная изучения. Состоит она из 6 членов. Мать-старуха, очень добрая, сырая, настрадавшаяся вдоволь женщина; читает Шопенгауера и ездит в церковь на акафист; добросовестно штудирует каждый № «Вестника Европы» и «Северного вестника» и знает таких беллетристов, какие мне и во сне не снились; придает большое значение тому, что в ее флигеле жил когда-то художник Маковский, а теперь живет молодой литератор; разговаривая с Плещеевым, чувствует во всем теле священную дрожь и ежеминутно радуется, что «сподобилась» видеть великого поэта.

Ее старшая дочь, женщина-врач — гордость всей семьи и, как величают ее мужики, святая — изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка.: Врачуя публику, я привык видеть людей, которые скоро умрут, и я всегда чувствовал себя как-то странно, когда при мне говорили, улыбались или плакали люди, смерть которых была близка, но здесь, когда я вижу на террасе слепую, которая смеется, шутит или слушает, как ей читают мои «Сумерки», мне уж начинает казаться странным не то, что докторша умрет, а то, что мы не чувствуем своей собственной смерти и пишем «Сумерки», точно никогда не умрем. Вторая дочь — тоже женщина-врач, старая дева, тихое, застенчивое, бесконечно доброе, любящее всех и некрасивое создание. Больные для нее сущая пытка, и с ними она мнительна до психоза. На консилиумах мы всегда не соглашаемся: я являюсь благовестником там, где она видит смерть, и удваиваю те дозы, которые она дает. Где же смерть очевидна и необходима, там моя докторша чувствует себя совсем не по-докторски. Раз я принимал с нею больных на фельдшерском пункте; пришла молодая хохлушка с злокачественной опухолью желез на шее и на затылке. Поражение захватило так много места, что немыслимо никакое лечение. И вот оттого, что баба теперь не чувствует боли, а через полгода умрет в страшных мучениях, докторша глядела на нее так глубоко-виновато, как будто извинялась за свое здоровье и совестилась, что медицина беспомощна. Она занимается усердно хозяйством и понимает его во всех мелочах. Даже лошадей знает. Когда, например, пристяжная не везет или начинает беспокоиться, она знает, как помочь беде, и наставляет кучера. Очень любит семейную жизнь, в которой отказала ей судьба, и, кажется, мечтает о ней; когда вечерами в большом доме играют и поют, она быстро и нервно шагает взад и вперед по темной аллее, как животное, которое заперли. Я думаю, что она никому никогда не сделала зла, и сдается мне, что она никогда не была и не будет счастлива ни одной минуты.

Третья дщерь, кончившая курс в Бестужевке, молодая девица мужского телосложения, сильная, костистая, как лещ, мускулистая, загорелая, горластая... Хохочет так, что за версту слышно. Страстная хохломанка. Построила у себя в усадьбе на свой счет школу и учит хохлят басням Крылова в малороссийском переводе. Ездит на могилу Шевченко, как турок в Мекку. Не стрижется, носит корсет и турнюр, занимается хозяйством, любит петь и хохотать и не откажется от самой шаблонной любви, хотя и читала «Капитал» Маркса, но замуж едва ли выйдет, так как некрасива.

Старший сын, тихий, скромный, умный, бесталанный и трудящийся молодой человек, без претензий и, по-видимому, довольный тем, что дала ему жизнь, Исключен из 4 курса университета, чем не хвастает. Говорит мало. Любит хозяйство и землю, с хохлами живет в согласии. Второй сын — молодой человек, помешанный на том, что Чайковский гений. Пианист. Мечтает о жизни по Толстому.

Вот Вам краткое описание публики, около которой я теперь живу. Что касается хохлов, то женщины напоминают мне Заньковецкую, а все мужчины — Панаса Садовского. Бывает много гостей. У меня гостит А.Н. Плещеев. На него глядят все как на полубога, считают за счастье, если он удостоит своим вниманием чью-нибудь простоквашу, подносят ему букеты, приглашают всюду и проч. Особенно ухаживает за ним девица Вата, полтавская институтка, которая гостит у хозяев. А он «слушает да ест» и курит свои сигары, от которых у его поклонниц разбаливаются головы. Он тугоподвижен и старчески ленив, но это не мешает прекрасному полу катать его на лодках, возить в соседние имения и петь ему романсы. Здесь он изображает из себя то же, что и в Петербурге, т. е. икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами. Я же лично, помимо того, что он очень хороший, теплый и искренний человек, вижу в нем сосуд, полный традиций, интересных воспоминаний и хороших общих мест.

Я написал и уже послал в «Новое время» рассказ.

То, что пишете Вы об «Огнях», совершенно справедливо. «Николай и Маша» проходят через «Огни» красной ниткой, но что делать? От непривычки писать длинно я мнителен; когда я пишу, меня всякий раз пугает мысль, что моя повесть длинна не по чину, и я стараюсь писать возможно короче. Финал инженера с Кисочкой представлялся мне неважной деталью, запружающей повесть, а потому я выбросил его, поневоле заменив его «Николаем и Машей».

Вы пишете, что ни разговор о пессимизме, ни повесть Кисочки нимало не подвигают и не решают вопроса о пессимизме. Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как бог, пессимизм и т. п. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разговор двух русских людей о пессимизме и должен передать этот разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от неважных, уметь освещать фигуры и говорить их языком. Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой; «Ничего не разберешь на этом свете!» По его мнению, художник-психолог должен разобрать, на то он психолог. Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем, кажется, шире ее кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед.

Что касается Вашей пьесы, то Вы напрасно ее хаете. Недостатки ее не в том, что у Вас не хватило таланта и наблюдательности, а в характере Вашей творческой способности. Вы больше склонны к творчеству строгому, воспитанному в Вас частым чтением классических образцов и любовью к ним. Вообразите, что Ваша «Татьяна» написана стихами, и тогда увидите, что ее недостатки получат иную физиономию. Если бы она была написана в стихах, то никто бы не заметил, что все действующие лица говорят одним и тем же языком, никто не упрекнул бы Ваших героев в том, что они не говорят, а философствуют и фельетонизируют,— все это в стихотворной, классической форме сливается с общим фоном, как дым с воздухом,— и не было бы заметно отсутствие пошлого языка и пошлых, мелких движений, коими должны изобиловать современные драма и комедия и коих в Вашей «Татьяне» нет совсем. Дайте Вашим героям латинские фамилии, оденьте их в тоги, и получится то же самое…

Недостатки Вашей пьесы непоправимы, потому что они органические. Утешайтесь на том, что они являются у Вас продуктом Ваших положительных качеств и что если бы Вы эти Ваши недостатки подарили другим драматургам, например Крылову или Тихонову, то их пьесы стали бы и интереснее и умнее.

Теперь о будущем. В конце июня или в начале июля я поеду в Киев, оттуда вниз по Днепру в Екатериной слав, потом в Александрова и так до Черного моря, Побываю в Феодосии. Если в самом деле поедете в Константинополь, то нельзя ли и мне с Вами поехать? Мы побывали бы у о. Паисия, который докажет нам, что учение Толстого идет от беса. Весь июнь я буду писать, а потому, по всей вероятности, денег у меня на дорогу хватит. Из Крыма я поеду в Поти, из Поти в Тифлис, из Тифлиса на Дон, с Дона на Псел. В Крыму начну писать лирическую пьесу.

Какое, однако, письмо я Вам накатал! Надо кончить. Поклонитесь Анне Ивановне, Насте и Боре. Алексей Николаевич шлет Вам привет. Он сегодня немножко болен: тяжело дышать, и пульс хромает, как Лейкин. Буду его лечить. Прощайте, будьте здоровы, и дай бог Вам всего хорошего.  Искренно преданный

А.Чехов

П.Л. ЛЕОНТЬЕВУ-ЩЕГЛОВУ

9 июнь. Сумы, усадьба А.В. Линтваревой

Кланяюсь Вам, милый мой драматург, купно с дедом А. Н. Плещеевым, который вот уже месяц как гостит у меня. Оба мы читаем газеты и следим за Вашими успехами. Я радуюсь и завидую, хотя в то же время и ненавижу Вас за то, что Ваш успех мешает Вам приехать ко мне на Псёл. Конечно, о вкусах не спорят, но на мой вкус жить на Псле и ничего не делать гораздо душеспасительнее, чем работать и иметь успех. Соитие с музами вкусно только зимой, Вы человек, несомненно, талантливый, литературный, испытанный в бурях боевых, остроумный, не угнетенный предвзятыми идеями и системами, а потому можете быть убеждены в том, что из Вашей пьесопекарни выйдет большой толк. Благословляю Вас обеими руками и шлю тысячу душевных пожеланий. Вы хотите посвятить себя всецело сцене — это хорошо и стоит тут овчинка выделки и игра свеч, но… хватит ли у Вас сил? Нужно много нервной энергии и устойчивости, чтобы нести бремя российского драмописца. Я боюсь, что Вы измочалитесь, не достигнув и сорока лет. Ведь у каждого драматурга (профессионального, каким Вы хотите быть) на 10 пьес приходится 8 неудачных, каждому приходится переживать неуспех, и неуспех иногда тянется годами, а хватит ли у Вас сил мириться с этим? Вы по своей нервности склонны ставить каждое лыко в строку, и малейшая неудача причиняет Вам боль, а для драматурга это не годится. Засим я боюсь, что из Вас выйдет не русский драматург, а петербургский. Писать для сцены и иметь успех во всей России может только тот, кто бывает в Питере только гостем и наблюдает жизнь не с Тучкова моста. Вам надо уехать, а Вы едва ли решитесь когда-нибудь расстаться с тундрой и баронессой. «В горах Кавказа» Вы написали потому, что были на Кавказе; пьесы из военного быта написаны благодаря тому, что Вы скитались по России. Петербург же дал Вам только «Дачного мужа»... Если Вы скажете, что и «Гордиев узел» есть продукт петербургского созерцания, то я не поверю Вам. Пишу все сие опять-таки с зловредною целью — заманить Вас к себе хотя на одну минутку. Приезжайте! Обещаю Вам дюжину сюжетов и сотню характеров.

Относительно конца моих «Огней» я позволю себе не согласиться с Вами3. Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь. Все знают и все понимают только дураки и шарлатаны. Однако будьте здоровы и счастливы. Пишите мне, голубчик, и не скупитесь. Я начинаю привыкать к Вашему почерку и разбираю его уже превосходно.

Ваш Эгмонт.

Вышла моя книжка. Если брат не выдал Вам ее, то напомните ему, буде встретитесь.

Не брезгуйте водевилем. Пишите их дюжинами. Водевиль хорошая штука. Им кормится пока вся провинция.

А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ

Троица

Во-первых, милый и дорогой Алексей Николаевич, большое и сердечное спасибо Вам за то, что побывали у меня; искренно Вам говорю, что 3 недели, проведенные мною на Луке в Вашем незаменимом обществе, составляют одну из лучших и интереснейших страничек моей биографии. Во-вторых, Вы не можете себе представить, как мне досадно, что Вы уехали, и как все мы стали грустны и кислы, когда посадили Вас в вагон. Дамы едва удерживались от слез, а я мысленно дал небу обет, что и на будущий год постараюсь увлечь Вас в обетованную землю.

Едва Вы уехали, как мы вернулись на вокзал и выпили еще один кувшин крюшону за Ваше здоровье. Напившись, мы послали телеграмму и только через 2—3 часа после этого сообразили, что она, т.е. телеграмма, обеспокоит Вас. Я думаю, что она Вас разбудила.

Обратный путь из Ворожбы совершали мы в 3 классе: шумели, галдели и слушали, как пели в вагоне хохлы. Дома мы еще раз выпили за Ваше здоровье и уснули с грустной мыслью, что завтра мы уже не увидим Вас. Даже Цензура пила — это что-нибудь да значит!

Сегодня в Сумах ярмарка. Купил я две свистульки, 8 никому не нужных ложек, 4 чашечки, пахнущие лаком, и серьги за 10 коп., которые подарил уважаемому товарищу. Купил, между прочим, и портсигар с девицей за 15 коп.

Наняли четверку лошадей, чтобы ехать завтра к Смагиным и в Сорочинцы. У Смагиных я напишу Вам письмо.

Все Чеховы и Линтваревы шлют Вам привет. Симпатичный Жук, добродушный Барбос, фатоватый Пулька и ingenue Розка здравствуют и по-прежнему хватают свиней за уши и лезут к нам в столовую.

Артеменко поймал сегодня щуку, а я вынул из вентерей 6 карасей.

Едем мы завтра в громаднейшей дедовской коляске, в той самой, которая перешла в наследство Линтваревым от тетушки Ивана Федорыча Шпоньки. Ну, будьте здоровы, покойны, счастливы и не забывайте нас многогрешных, Почтение всем Вашим. Ложусь спать.

Прекрасная ночь. На небе ни облачка, а луна светит во всю ивановскую.

Ваш А. Чехов

А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ

28 июня 1888, Сумы

Здравствуйте, дорогой мой жилец, Алексей Николаевич! Письмо Ваше вчера получено, но упрек за слово «незаменимый» не принят и возвращается Вам назад, ибо Вы действительно никем на Луке не заменимы. Без Вас нет уж того движения, нет мороженого, нет литературных вечеров, а главное, нет Вас и Вашего присутствия, вдохновлявшего Вату и прочих почитательниц Ваших... При Вас и пели и играли иначе. Были мы в Полтавск. губ. Были и у Смагиных и в Сорочинцах. Ездили мы на четверике, в дедовской, очень удобной коляске. Смеху, приключений, недоразумений, остановок, встреч по дороге было многое множество. Все время навстречу попадались такие чудные, за душу хватающие пейзажи и жанры, которые поддаются описанию только в романе или в повести, но никак не в коротком письме. Ах, если бы Вы были с нами и видели нашего сердитого ямщика Романа, на которого нельзя было глядеть без смеха, если бы Вы видели места, где мы ночевали, восьми- и десятиверстные села, которыми мы проезжали, если бы пили с нами поганую водку, от которой отрыгается, как после сельтерской воды! Какие свадьбы попадались нам на пути, какая чудная музыка слышалась в вечерней тишине и как густо пахло свежим сеном! То есть душу можно отдать нечистому за удовольствие поглядеть на теплое вечернее небо, на речки и лужицы, отражающие в себе томный, грустный закат... Жаль, что Вас не было! В коляске Вы чувствовали бы себя, как в постели. Ели мы и пили каждые полчаса, не отказывали себе ни в чем, смеялись до колик...

К Смагиным приехали мы ночью. Встреча сопровождалась членовредительством. Узнав наши голоса, Сергей Смагин выскочил из дому, полетел к воротам и, наткнувшись в потемках на скамью, растянулся во весь свой рост. Александр тоже выскочил из дому и в потемках изо всей силы трахнулся лбом о старый каштан, после чего 3—4 дня ходил с красной шишкой; Вата набила себе щеку. После самой сердечной, радостной встречи поднялся общий беспричинный хохот, и этот хохот повторялся потом аккуратно каждый вечер. По части беспричинного хохота особенно отличались Наталья Михайловна и Александр Смагин.

Именье Смагиных велико и обильно, но старо, запущено и мертво, как прошлогодняя паутина. Дом осел, двери не затворяются, изразцы на печке выпирают друг друга и образуют углы, из щелей полов выглядывают молодые побеги вишен и слив. В той комнате, где я спал, между окном и ставней соловей свил себе гнездо, и при мне вывелись из яиц маленькие, голенькие соловейчики, похожие на раздетых жиденят. На риге живут солидные аисты. На пасеке обитает дед, помнящий царя Гороха и Клеопатру Египетскую. Все ветхо и гнило, но зато поэтично, грустно и красиво в высшей степени.

Сестра Смагиных — чудное, когда-то красивое, в высшей степени доброе и кроткое создание с роскошной черной косой и с тем выражением лица, которое, вероятно, лет 6—8 тому назад было пленительно, теперь же наводит на грустные мысли... Она так же хороша, как и ее братья, которые положительно очаровали меня, особливо Сергей.

Прогостили мы у Смагиных 5 дней и уехали, давши им слово, что побываем у них еще раз в этом году и сто раз в будущем. Тополи у них удивительные.

Жорж уехал в Славянск, Вата — в Купянск, Петровский — в Чернигов. К Линтваревым приехал полубог Воронцов — очень вумная, политико-экономическая фигура с гиппократовским выражением лица, вечно молчащая и думающая о спасении России; у меня гостит Баранцевич,

В Полтавскую губ. я поеду в августе. К 15-му постараюсь быть в Феодосии. Ну, будьте здоровы, счастливы и покойны. Поклон всем Вашим.

Antonio

Все наши шлют Вам свой привет

А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ

5—6 июля 1888, Сумы

Пишу Вам сие, милый Алексей Николаевич, в то время, когда вся Лука стала на дыбы, пускает пыль под небеса, шумит, гремит и стонет: рожает Антонида Федоровна, жена Павла Михайловича. То и дело приводится бегать во флигелек vis-a-vis, где живут новоиспекаемые родители. Роды не тяжелые, но долгие. Еду я в Феодосию 10 июля. Мой адрес таков; Феодосия, Суворину для Чехова. Черкните два словечка, а я Вам черкну, коли не ошалею от палящего зноя.

Радуюсь за Гиляровского. Это человечина хороший и не без таланта, но литературно необразованный. Ужасно падок до общих мест, жалких слов и трескучих описаний, веруя, что без этих орнаментов не обойдется дело. Он чует красоту в чужих произведениях, знает, что первая и главная прелесть рассказа — это простота и искренность, но быть искренним и простым в своих рассказах он не может: не хватает мужества. Подобен он тем верующим, которые не решаются молиться богу на русском языке, а на славянском, хотя и сознают, что русский ближе и к правде и к сердцу.

Книжку его конфисковали еще в ноябре за то, что в ней все герои — отставные военные — нищенствуют и умирают с голода. Общий тон книжки уныл и мрачен, как дно колодезя, в котором живут жабы и мокрицы. Вы забыли у нас сорочку. Это значит, что Вы побываете у меня еще не один раз. Охотно верю бабьим приметам и буду настаивать, чтобы они сбывались. Смагины Ваше письмо получили. Стихотворение и до сих пор еще производит сенсацию в Миргородском уезде. Его копируют без конца. Воронцов (Веве) мало-помалу разошелся и даже — о ужас! — плясал вальс. Человечина угнетен сухою умственностью и насквозь протух чужими мыслями, но по всем видимостям малый добрый, несчастный и чистый в своих намерениях. Ваше предположение о его намерении окрутить Линтваревых «Эпохой» едва ли основательно. Он, как старый знакомый Линтваревых, отлично знает, что у них совсем нет денег.

Идет дождь. Симпатичный Жук ревнует Розку к добродушному Барбосу и грызется с ним. Наши все шлют Вам свой привет и желают ясных дней. Будьте здоровы, счастливы, и да хранят Вас небесные силы на многие лета.

Кланяюсь всем Вашим. Николая Алексеевича благодарю за поклон. Напомните ему об его обещании приехать к нам.

Ваш А. Чехов

М.П. ЧЕХОВОЙ

14 июля 1888, Феодосия

Мадемуазель сестра!

Очень жарко и душно, а потому придется писать недолго и коротко. Начну с того, что я жив и здрав, все обстоит благополучно, деньги пока есть... Легкое не хрипит, но хрипит совесть, что я ничего не делаю и бью баклуши. Дорога от Сум до Харькова прескучнейшая. От Харькова до Лозовой и от Лозовой до Симферополя можно околеть с тоски. Таврическая степь уныла, однотонна, лишена дали, бесколоритна, как рассказы Иваненко, и в общем похожа на тундру. Когда я, едучи через Крым, глядел на нее, то думал: «Ничего я, Саша, не вижу в этом хорошего»... Судя по степи, по ее обитателям и по отсутствию того, что мило и пленительно в других степях, Крымский полуостров блестящей будущности не имеет и иметь не может. От Симферополя начинаются горы, а вместе с ними и красота. Ямы, горы, ямы, горы, из ям торчат тополи, на горах темнеют виноградники — все это залито лунным светом, дико, ново и настраивает фантазию на мотив гоголевской «Страшной мести». Особенно фантастично чередование пропастей и туннелей, когда видишь то пропасти, полные лунного света, то беспросветную, нехорошую тьму... Немножко жутко и приятно. Чувствуется что-то нерусское и чужое. В Севастополь я приехал ночью. Город красив сам по себе, красив и потому, что стоит у чудеснейшего моря. Самое лучшее у моря — это его цвет, а цвет описать нельзя. Похоже на синий купорос. Что касается пароходов и кораблей, бухты и пристаней, то прежде всего бросается в глаза бедность русского человека. Кроме «поповок», похожих на московских купчих, и кроме 2—3 сносных пароходов, нет в гавани ничего путного, и я удивляюсь нашему капитану Мишелю, который сумел увидеть в Севастополе не только отсутствующий флот, но даже и то, чего нет. Ночевал в гостинице с полтавским помещиком Кривобоком, с которым сошелся дорогой. Поужинали разварной кефалью и цыплятами, натрескались вина и легли спать. Утром скука смертная. Жарко, пыль, пить хочется... На гавани воняет канатом, мелькают какие-то рожи с красной, как кирпич, кожей, слышны звуки лебедки, плеск помоев, стук, татарщина и всякая неинтересная чепуха. Подойдешь к пароходу: люди в отрепьях, потные, сожженные наполовину солнцем, ошалелые, с дырами на плечах и спине, выгружают портландский цемент; постоишь, поглядишь, и вся картина начинает представляться чем-то таким чужим и далеким, что становится нестерпимо скучно и не любопытно. Садиться на пароход и трогаться с якоря интересно, плыть же и беседовать с публикой, которая вся целиком состоит из элементов уже надоевших и устаревших, скучновато. Море и однообразный, голый берег красивы только в первые часы, но скоро к ним привыкаешь; поневоле идешь в каюту и пьешь вино. Берег красивым не представляется... Красота его преувеличена. Все эти гурзуфы, Массандры и кедры, воспетые гастрономами по части поэзии, кажутся с парохода тощими кустиками, крапивой, а потому о красоте можно только догадываться, а видеть ее можно разве только в сильный бинокль. Долина Псла с Сарами и Рашевкой гораздо разнообразнее и богаче содержанием и красками. Глядя на берег с парохода, я понял, почему это он еще не вдохновил ни одного поэта и не дал сюжета ни одному порядочному художнику-беллетристу. Он рекламирован докторами и барынями — в этом вся его сила. Ялта — это помесь чего-то европейского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то мещански-ярмарочным. Коробообразные гостиницы, в которых чахнут несчастные чахоточные, наглые татарские хари, турнюры с очень откровенным выражением чего-то очень гнусного, эти рожи бездельников-богачей с жаждой грошовых приключений, парфюмерный запах вместо запаха кедров и моря, жалкая, грязная пристань, грустные огни вдали на море, болтовня барышень и кавалеров, понаехавших сюда наслаждаться природой, в которой они ничего не понимают,— все это в общем дает такое унылое впечатление и так внушительно, что начинаешь обвинять себя в предубеждении и пристрастии. Спал я хорошо, в каюте I класса, на кровати. Утром в 5 часов изволил прибыть в Феодосию — серовато-бурый, унылый и скучный на вид городишко. Травы нет, деревца жалкие, почва крупнозернистая, безнадежно тощая. Все выжжено солнцем, и улыбается одно только море, которому нет дела до мелких городишек и туристов. Купанье до того хорошо, что я, окунувшись, стал смеяться без всякой причины. Суворины, живущие тут в самой лучшей даче, обрадовались мне; оказалось, что комната для меня давно уже готова и что меня давно уже ждут, чтобы начать экскурсии. Через час после приезда меня повезли на завтрак к некоему Мурзе, татарину. Тут собралась большая компания: Суворины, главный морской прокурор, его жена, местные тузы, Айвазовский... Было подаваемо около 8 татарских блюд, очень вкусных и очень жирных. Завтракали до 5 часов и напились как сапожники. Мурза и прокурор (еще нестарый питерский делец) обещали свозить меня в татарские деревни и показать мне гаремы богачей. Конечно поеду. Писать душно. Думаю, что долго не высижу в этой жаре. Приеду скоро, хотя Суворины и обещают задержать меня до сентября. У нас с Сувориным разговоры бесконечные. Сувориха ежечасно одевается в новые платья, поет с чувством романсы, бранится и бесконечно болтает. Баба неугомонная, вертлявая, фантазерка и оригиналка до мозга костей. С ней нескучно. Еду в город. Прощай. Поклон всем. Писать буду, календарь с деньгами в чемодане.

Твой А.Чехов

Денег вышлю.

К.С. БАРАНЦЕВИЧУ

12 августа 1888, Сумы

Здравствуйте, милый Кузьма Протапыч!

Из дальних странствий возвратясь, я нашел у себя на столе два Ваших письма. Ответ на них припасу к концу письма сего, а теперь сообщу Вам, где я был и что видел. Был я в Крыму, в Новом Афоне, в Сухуме, Батуме, Тифлисе, Баку... Видел я чудеса в решете... Впечатления до такой степени новы и резки, что все пережитое представляется мне сновидением, и я не верю себе. Видел я море во всю его ширь, Кавказский берег, горы, горы, горы, эвкалипты, чайные кусты, водопады, свиней с длинными острыми мордами, деревья, окутанные лианами, как вуалью, тучки, ночующие на груди утесов-великанов, дельфинов, нефтяные фонтаны, подземные огни, храм огнепоклонников, горы, горы, горы... Пережил я Военно-Грузинскую дорогу. Это не дорога, а поэзия, чудный фантастический рассказ, написанный демоном и посвященный Тамаре... Вообразите Вы себя на высоте 8000 футов... Вообразили? Теперь извольте подойти мысленно к краю пропасти и заглянуть вниз; далеко, далеко Вы видите узкое дно, по которому вьется белая ленточка — это седая, ворчливая Арагва; по пути к ней Ваш взгляд встречает тучки, лески, овраги, скалы. Теперь поднимите немножко глаза и глядите вперед себя: горы, горы, горы, а на них насекомые — это коровьи и люди... Поглядите вверх — там страшно глубокое небо. Дует свежий горный ветерок... Вообразите две высокие стены и между ними длинный, длинный коридор; потолок — небо, пол — дно Терека; по дну вьется змея пепельного цвета. На одной из стен полка, по которой мчится коляска, в которой сидите Вы... […] Господа туземцы свиньи. Ни одного поэта, ни одного певца. Жить где-нибудь на Гадауре или у Дарьяла и не писать сказки — это свинство! Вашего мрачного взгляда на будущее я не разделяю. Одному господу Богу ведомо, что будет и чего не будет. Ему же ведомо, кто прав и кто неправ... Мы же, наши критики и гг. редакторы едва ли можем сметь свое суждение иметь... У человека слишком недостаточно ума и совести, чтобы понять сегодняшний день и угадать, что будет завтра, и слишком мало хладнокровия, чтобы судить себя и других... Вы живете на тундре, окутанный туманом, рисуете серенькую, тифозную жизнь, ради гусиков1 служите на конно-лошадиной дороге и сырость водосточных труб не променяете на теснины Дарьяла; я веду бродячую жизнь, бегу обязательной службы, рисую природу и довольного человека, трусливо сторонюсь от тумана и тифа... Кто из нас прав, кто лучше? Аристархов ответил бы на этот вопрос, Скабичевский тоже, но мы с Вами не ответим и хорошо сделаем. Мнения наших судей ценны только постольку, поскольку они красивы и влияют на розничную продажу, наши же собственные мнения о самих себе и друг о друге, быть может, и имеют цену, но такую неопределенную, что никакой жид не принял бы их в залог; на них не выставлена проба, а пробирная палатка на небе... Пишите, пока есть силы, вот и все, а что будет потом, господь ведает. Сдается, что я куплю хутор, т. е. не куплю, а приму на себя долг хуторовладельца. Устрою климатическую станцию для литературной братии. Место хорошее, смешное: Миргородский уезд Полтавской губ. Сколько раков! Если не приедете, то мы враги. В другой раз Вы будете рассудительнее: чтобы не скучать в дороге, будете брать с собою единого из гусиков.

Поклонитесь Альбову и общим знакомым. Будьте здоровы.

Ваш А. Чехов.

Штаны брошу в Псел. К кому приплывут, того и счастье.

А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ

13 августа 1888, Сумы

Здравствуйте, милый Алексей Николаевич!

Я вернулся восвояси. Был я в Крыму, в Новом Афоне, в Сухуме, в Батуме, в Тифлисе, в Баку; хотел съездить в Бухару и в Персию, но судьбе угодно было повернуть мои оглобли назад. Впечатления новые, резкие, до того резкие, что все пережитое представляется мне теперь сновидением. Писать Вам с дороги не было возможности, ибо было нестерпимо жарко, я чувствовал себя гоняемым на корде, и впечатлений было так много, что я решительно обалдел и не знал, о чем писать. В Феодосии я получил Ваше письмо; ответить толком и пространно, когда кружится голова от крымского и во рту пересохло от длинных разговоров, когда впечатления смешались в окрошку, трудно. О своем путешествии расскажу Вам в Питере. Буду рассказывать часа два, а описывать его на бумаге не буду, ибо описание выйдет кратко и бледно. Теперь сижу я у окна, пишу, поглядываю в окно на зелень, залитую солнцем, и уныло предвкушаю прозу московского жития. Ах, как не хочется уезжать отсюда! Каналья Псел, как нарочно, с каждым днем становится все красивее, погода прекрасная; с поля возят хлеб... Москва с ее холодом, плохими пьесами, буфетами и русскими мыслями пугает мое воображение... Я охотно прожил бы зиму подальше от нее. Через шесть месяцев весна. Через пять я начну бомбардировать Вас приглашениями к себе. Вероятно, и будущее лето я буду жить на Псле. Вы приедете в мае и проживете месяца два. Мне хочется, чтобы Вы познакомились с Полтавской губернией. Сегодня в камере разбирательство. Мать хочет подать прошение министру юстиции: мировой судья мешает ей стряпать! Тот маленький «манасеин», к которому Вы хаживали по утрам, цел и невредим. Роман мой на точке замерзания. Он не стал длиннее. Чтобы не остаться без гроша, спешу писать всякую чепуху. Для «Северного вестника» дам повестушку в ноябре или октябре, но роман едва ли попадет на его страницы. Я так уж и порешил, что роман будет кончен года через три-четыре. Суворин, пока я гостил у него, был здоров и весел, Теперь же, когда у него умер сын, он, как можно судить по его телеграммам, которые приходилось читать, в отчаянии. Что-то фатальное тяготеет над его семьей. Вышел ли и когда выйдет гаршинский сборник? У Баранцевича дело, кажется, затормозилось. Жорж играет. Думает ехать в консерваторию. Ну, будьте счастливы, здоровы, и да хранит Вас небо! Увидимся, вероятно, в ноябре. Планов у меня много, ах, как много! Об одном из своих планов, касающемся отчасти и Вас, сообщу через неделю. Низкий поклон всем Вашим. Не забывайте кланяться от меня Вашим сыновьям.

Ваш А. Чехов

Ал. П. ЧЕХОВУ

28 августа 1888, Сумы
Бесшабашный шантажист, разбойник пера и мошенник печати!! Отвечаю на твое поганое и поругания достойное письмо по пунктам:
1) Прежде всего о «Сумерках»... Если где-нибудь в Чухломе и Купянске торчат в шкафах непроданные экземпляры, то из этого не следует, что обе столицы, Ростов и Харьков, должны быть лишены удовольствия покупать мою книгу. Во-вторых, хозяин книги не магазин, а ты. Не его дело рассуждать, а твое. Магазин должен соображаться с твоими вкусами и желаниями тем паче, что ты человек близкий к Суворину, желающий ему добра и посему не терпящий магазинных беспорядков. Пожалуйста, будь посамостоятельней! Если будешь слушать магазинных барышень, то не продашь ни одного экземпляра. Удивительно: почему нет объявлений? Почему не рекламируют книг моих и Бежецкого?
2) Книжную выручку ввиду ее грошоватости не бери, а оставляй в кассе. Возьмешь, когда скопится приличная сумма, этак рублей 200—300 (случится сие не быстро).
3) Теперь о твоем браке. Апостол Павел не советует говорить о сих мерзостях, а я лично держусь того мнения, что в делах амурных, шаферных и бракоразводных третьи лица с их советами являются телами инородными. Но если во что бы то ни стало хочешь знать мое мнение, то вот оно. Прежде всего, ты лицемер 84-й пробы. Ты пишешь: «Мне хочется семьи, музыки, ласки, доброго слова, когда я, наработавшись, устал, сознания, что пока я бегаю по пожару... и проч.». Во-первых, тебя никто не заставляет бегать по пожарам. На это существуют Готберги и К°, тебе же, солидному к грамотному человеку, можно заняться чем-нибудь более солидным и достойным; «Новое время» велико и обильно, но порядка в нем нет; если грамотные сотрудники будут бегать по пожарам да читать корректуры, то кто же займется порядками? Во-вторых, ты не Чохов, и отлично знаешь, что семья, музыка, ласка и доброе слово даются не женитьбой на первой, хотя бы весьма порядочной, встречной, а любовью. Если нет любви, то зачем говорить о ласке? А любви нет и не может быть, так как Елену Михайловну ты знаешь меньше, чем жителей луны. В-третьих, ты не баба и отлично знаешь, что твоя вторая жена будет матерью только своих детей; для цуцыков она будет суррогатом матери, т. е. мачехой, а требовать от мачехи нежного внимания и любви к чужим детям — значит ставить ее в невыносимо неловкое, фальшивое положение. В-четвертых, я не решаюсь думать, что ты хочешь жениться на свободной женщине только из потребности иметь няньку и сиделку; мне кажется, что твоя молодость (33 — хорошие годы) и твоя не чоховская и не мироновская душа чужды сего эгоизма, свойственного людям положительным и с характером, думающим, что своею женитьбою они осчастливят не только жену, но даже и ее родню до десятого колена. Что касается Елены Михайловны, то она врач, собственница, свободна, самостоятельна, образованна, имеет свои взгляды на вещи. Она сыта и независима по самое горло. Решиться выйти замуж она, конечно, может, ибо она баба, но ни за какие миллионы не выйдет, если не будет любви (с ее стороны). Посуди сам, на кой леший выходить ей из теплого родного гнезда, ехать в тундру, жить с человеком, которого она совсем не знает, если нет естественного к тому импульса,, т. е. любви? Ведь это не самка, не искательница ощущений и приключений, а, повторяю, женщина свободная и рассуждающая, знающая себе цену и честная абсолютно. Выйти замуж она может только из любви, ради себя и своих будущих детей, но никак не из принципа и филантропии. Это не голова дынькой, не немка и не отставная титулярная советница. Автобиографией и слезоточием ее не тронешь; цуцыками тоже ибо она сама по себе, цуцыки сами по себе...
Положение, в котором вы теперь оба находитесь, определяется кратко: ты не чувствуешь к ней ничего серьезного, кроме желания жениться во что бы то ни стало и заграбастать ее в няньки к цуцыкам, она тоже тебя не любит... Оба вы чужды друг другу, как колокольный звон кусочку мыла... Стало быть, ты, просящий заглазно руки и объясняющийся в любви, которой нет, так же нелеп, как Григорий Чохов, посылающий сваху к девушке, которой он не видел, но про которую слышал много хорошего. Вообрази лицо Елены Михайловны, читающей твое письмо! Вообразил?
Тебе ничто не мешало пожить у меня на даче месяц или два; ничто не мешает тебе приехать на Луку в рождественские святки в гости или летом... В 1—2 месяца можно и людей узнать и себя показать. Ты нравишься Елене Михайловне, кажешься ей необыкновенным; значит, мог бы и сам полюбить (она очень хорошая) и любовь возбудить. Ты будешь употреблять человеческие приемы и женишься по-человечески, как и все, если же станешь держаться системы Чеховых или Николая, то ты не человек, и женщина, за тебя вышедшая,— сплошная дура.

Если будешь жить на Луке зимой или будущим летом, то я всячески буду помогать тебе и даже приданое тебе дам (20 коп.), а пока, прости, я замкну уста и всеми силами буду стараться не ставить в неловкое положение таких хороших людей, как Елена Михайловна и ты. Оба вы достойны гораздо лучшей участи, чем чоховщина и энтакая штука.
Молчу, молчу и молчу, советую сестре молчать и боюсь, чтобы мать не оказала тебе медвежьей услуги.

На случай, если в самом деле женишься когда-нибудь на Елене Михайловне (чего я сердечно желаю), спрячь сие письмо; ты прочтешь его супруге своей и спросишь ее: прав я был или нет? Если я не прав, то, значит, оба вы ни шиша не стоите, по[...] черепок и обоим вам туда и дорога, и про обоих я скажу, что вы не люди, а зулусы, профанирующие брак, любовь и человечность в отношениях...
Линтваревым я скажу, что зимою, быть может, ты приедешь к ним отдохнуть. Они будут рады. Отпуск у Суворина я для тебя выхлопочу. Пока будь здоров, но не будьте благомысленны и учитесь как Бог велит.

Все здравствуют.

Твой Антуан.

В Москве я буду 5 сентября. Адрес прошлогодний.

А.С. СУВОРИНУ

Сумы, усадьба Линтваревой

Я глазам не верю. Недавно были снег и холод, а теперь я сижу у открытого окна и слушаю, как в зеленом саду, не смолкая, кричат соловьи, удоды, иволги и прочие твари. Псёл величественно ласков, тоны неба и дали теплы. Цветут яблони и вишни. Ходят гуси с гусенятами. Одним словом, весна со всеми онерами.

Стива не прислал лодок, не на чем кататься. Хозяйские лодки где-то в лесу у лесника. Ограничиваюсь поэтому только хождением по берегу и острою завистью к рыбакам, которые снуют по Пслу на своих челноках. Встаю я рано, ложусь рано, ем много, пишу и читаю. Живописец кашляет и злится. Дела его швах. За неимением новых книг повторяю зады, прочитываю то, что читал уже. Между прочим, читаю Гончарова и удивляюсь. Удивляюсь себе: за что я до сих пор считал Гончарова первоклассным писателем? Его «Обломов» совсем неважная штука. Сам Илья Ильич, утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возводить сию персону в общественный тип — это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет. Остальные лица мелки, пахнут лейковщиной, взяты небрежно и наполовину сочинены. Эпохи они не характеризуют и нового ничего не дают. Штольц не внушает мне никакого доверия. Автор говорит, что это великолепный малый, а я не верю. Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная. Наполовину он сочинен, на три четверти ходулен. Ольга сочинена и притянута за хвост. А главная беда — во всем романе холод, холод, холод... Вычеркиваю Гончарова из списка моих полубогов.

Зато как непосредственен, как силен Гоголь и какой он художник! Одна его «Коляска» стоит двести тысяч рублей. Сплошной восторг, и больше ничего. Это величайший русский писатель. В «Ревизоре» лучше всего сделан первый акт, в «Женитьбе» хуже всех III акт. Буду читать нашим вслух.

Когда вы едете? С каким удовольствием я поехал бы теперь куда-нибудь в Биарриц, где играет музыка

где много женщин. Если бы не художник, то, право я поехал бы Вам вдогонку. Деньги нашлись бы. Даю слово, что в будущем году, коли останусь жив и здрав непременно побываю в Европе. Содрать бы мне только с дирекции тысячи три да кончить роман.

В Вашем книжном шкафу на Сумском вокзале нет ни «Сумерек», ни «Рассказов» и давно уже не было. А в Сумах между тем я — модный литератор,—. живу близко. Если б Михаил Алексеевич прислал полсотни, то все бы продано было. По ночам ужасно воют собаки и не дают спать.Мой «Леший» вытанцовывается.
Анне Ивановне, Насте и Боре мой сердечный привет. В эту ночь мне снилась m-lle Эмили. Почему? Не знаю.
Будьте счастливы и не забывайте меня в своих святых молитвах.

Ваш Акакий Тарантулов

А.С. СУВОРИНУ

4 мая 1889, Сумы

Пишу Вам, дорогой Алексей Сергеевич, вернувшись с охоты: ловил раков. Погода чудесная. Все поет, цветет, блещет красотой. Сад уж совсем зеленый, даже дубы распустились. Стволы яблонь, груш, вишен и слив выкрашены от червей в белую краску, цветут все эти древеса бело, отчего поразительно похожи на невест во время венчания: белые платья, белые цветы и такой невинный вид, точно им стыдно, что на них смотрят. Каждый день родятся миллиарды существ. Соловьи, бугаи, кукушки и прочие пернатые твари кричат без умолку день и ночь, им аккомпанируют лягушки. Каждый час дня и ночи имеет какую-либо свою особенность. Так, в девятом часу вечера стоит в саду буквально рев от майских жуков. Ночи лунные, дня яркие. Сего ради, настроение у меня хорошее и, если б кашляющий художник и не комары, от которых не помогает даже рецептура Эльпе, то я был бы совершенным Потемкиным. Природа очень хорошее успокоительное средство. Она мирит, т. е. делает человека равнодушным. А на этом свете необходимо быть равнодушным. Только равнодушные люди способны ясно смотреть на вещи, быть справедливыми и работать — конечно, это относится только к умным и благородным людям; эгоисты же и пустые люди и без того достаточно равнодушны.

Вы пишете, что я обленился. Это не значит, что я стал ленивее, чем был. Работаю я теперь столько же, сколько работал 3—5 лет назад. Работать и иметь вид работающего человека в промежутки от 9 часов утра до обеда и от вечернего чая до сна вошло у меня в привычку, и в этом отношении я чиновник. Если же из моей работы не выходит по две повести в месяц, или 10 тысяч годового дохода, то виновата не лень, а мои психико-органические свойства: для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работою, помещал бы себе лечь в постель, когда хочется спать; не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей. Я боюсь, что в этом отношении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на 10 голов. Страсти мало; прибавьте к этому и такого рода психопатию: ни с того ни с сего, вот уже два года, я разлюбил видеть свои произведения в печати, оравнодушел к рецензиям» к разговорам о литературе, к сплетням, успехам, неуспехам, к большому гонорару — одним словом, стал дурак дураком. В душе какой-то застой. Объясняю это застоем в своей личной жизни. Я не разочарован, не утомился, не хандрю, а просто стало вдруг всё как-то менее интересно. Надо подсыпать под себя пороху.

У меня, можете себе представить, готов первый акт «Лешего», Вышло ничего себе, хотя и длинно.
Чувствую себя гораздо сильнее, чем в то время, когда писал «Иванова». К началу июня пьеса будет готова. Берегись, дирекция! Пять тысяч мои. Пьеса ужасно странная, и мне удивительно, что из-под моего пера выходят такие странные вещи. Только боюсь, что цензура не пропустит. Пишу и роман, который мне больше симпатичен и ближе к сердцу, чем «Леший», где мне приходится хитрить и ломать дурака. Вчера вечером вспомнил, что я обещал Варламову написать для него водевиль. Сегодня написал и уж послал. Видите, какая у меня молотьба идет! А Вы пишете: обленился.
Наконец-то Вы обратили внимание на Соломона. Когда я говорил Вам о нем, Вы всякий раз как-то равнодушно поддакивали. По моему мнению, «Экклезиаст» подал мысль Гете написать «Фауста».
Мне чрезвычайно понравился тон Вашего письма о Лихачеве. По-моему, это письмо может служить образцом для всякого рода полемики.

Был я в Сумах в театре и смотрел «Вторую молодость». Актеры были в таких штанах и играли в таких гостиных, что вместо «Второй молодости» получилась «Лакейская». В последнем акте за сценою били в барабан. Будут ставить «Татьяну Репину» и «Иванова». Схожу. Воображаю, каков будет Адашев!

Пришлите мне мою «Татьяну Репину», если она уж вышла из печати.
Брат пишет, что он замучился со своей пьесой. Я очень рад. Пусть помучится. Он ужасно снисходительно смотрел в театре «Татьяну Репину» и моего «Иванова», а в антрактах пил коньяк и милостиво критиковал. Все судят о пьесах таким тоном, как будто их очень легко писать. Того не знают, что хорошую пьесу написать трудно, писать же плохую пьесу вдвое трудней и жутко. Я хотел бы, чтобы вся публика слилась в одного человека и написала пьесу и чтобы я и Вы, сидя в ложе «Лит. И», эту пьесу ошикали.
Александр страдает от изобилия переделок. Он очень неопытен. Боюсь, что у него много фальшивых эффектов, что он воюет с ними и изнывает в бесплодной борьбе.
Привезите мне из-за границы запрещенных книжек газет. Если б не живописец, то я поехал бы с Вами.

Бог делает умно: взял на тот свет Толстого и Салтыкова и таким образом помирил то, что нам казалось непримиримым. Теперь оба гниют, и оба одинаково равнодушны. Я слышу, как радуются смерти Толстого, и мне эта радость представляется большим зверством. Не верю я в будущее тех христиан, которые, ненавидя жандармов, в то же время приветствуют чужую смерть и в смерти видят ангела избавителя. Вы не можете себе представить, до чего выходит противно, когда этой смерти радуются женщины.
Когда вы вернетесь из-за границы? Куда потом поедете?
Неужели я до самой осени буду сидеть на берегу Псла? О, это ужасно! Ведь весна недолго будет продолжаться.
Ленский зовет меня ехать с ним на гастроли в Тифлис. Поехал бы, коли б не живописец, дела которого не блестящи.
Скажите Анне Ивановне, что я ей от всего сердца желаю самого веселого путешествия.
Если будете играть в рулетку, то поставьте за меня на мое счастье 25 франков.
Ну, дай бог Вам здоровья и всего хорошего.

Ваш А. Чехов

А. С. СУВОРИНУ

7 мая 1889, Сумы
Я прочел «Ученика» Бурже в Вашем изложении и в Русском переводе («Северный вестник»). Дело мне представляется в таком виде. Бурже талантливый, очень умный и образованный человек. Он так полно знаком с методом естественных наук и так его прочувствовал, как будто хорошо учился на естественном или медицинском факультете. Он не чужой в той области, где берется хозяйничать,— заслуга, которой не знают русские писатели ни новые, ни старые. Что же касается книжной, ученой психологии, то он ее так же плохо знает, как лучшие из психологов. Знать ее все равно, что не знать, так как она не наука, а фикция, нечто вроде алхимии, которую пора уже сдать в архив. Поэтому говорить о Бурже как о хорошем или плохом психологе я не стану. Роман интересен. Прочел я его и понял, почему он так занял Вас. Умно, интересно, местами остроумно, отчасти фантастично... Если говорить о его недостатках, то главный из них — это претенциозный поход против материалистического направления. Подобных походов я, простите, не понимаю. Они никогда ничем не оканчиваются и вносят в область мысли только ненужную путаницу. Против кого поход и зачем? Где враг и в чем его опасная сторона? Прежде всего, материалистическое направление — не школа и не направление в узком газетном смысле; оно не есть нечто случайное, преходящее; оно необходимо и неизбежно и не во власти человека. Все, что живет на земле, материалистично по необходимости. В животных, в дикарях, в московских купцах все высшее, неживотное обусловлено бессознательным инстинктом, все же остальное материалистично в них и, конечно, не по их воле. Существа высшего порядка, мыслящие люди — материалисты тоже по необходимости. Они ищут истину в материи, ибо искать ее больше им негде, так как видят, слышат и ощущают они одну только материю. По необходимости они могут искать истину только там, где пригодны их микроскопы, зонды, ножи... Воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину. Вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит нет истины. Быть может, дурно, что г. Сикст, как может показаться, сует свой нос в чужую область, имеет дерзость изучать внутреннего человека, исходя из учения о клеточке? Но чем он виноват, что психические явления поразительно похожи на физические, что не разберешь, где начинаются первые и кончаются вторые?
Я думаю, что когда вскрываешь труп, даже у самого заядлого спиритуалиста необходимо явится вопрос: где тут душа? А если знаешь, как велико сходство между телесными и душевными болезнями, и когда знаешь, что те и другие болезни лечатся одними и теми е лекарствами, поневоле захочешь не отделять душу от тела.
Что касается «психологических опытов», прививок детям пороков и самой фигуры Сикста, то все это до-нельзя утрировано.
Спиритуалисты — это не ученое, а почетное звание. Они не нужны как ученые. Во всем же, что они делают и чего добиваются, они такие же материалисты по необходимости, как и сам Сикст. Если, что невозможно, они победят материалистов и сотрут их с лица земли, то этой одной победой они явят себя величайшими материалистами, так как разрушат целый культ, почти религию.
Говорить о вреде и опасности материалистического направления, а тем паче воевать против него, по меньшей мере преждевременно. У нас нет достаточно данных для состава обвинения. Теорий и предположений много, но фактов нет, и вся наша антипатия не идет дальше фантастического жупела. Жупел противен . купчихам, а почему? неизвестно. Попы ссылаются на неверие, разврат и проч. Неверия нет. Во что-нибудь да верят, хотя бы и тот же Сикст. Что же касается разврата, то за утонченных развратников, блудников и пьяниц слывут не Сиксты и не Менделеевы, а поэты, аббаты и особы, исправно посещающие посольские Церкви.

Одним словом, поход Бурже мне непонятен. Если бы Бурже, идучи в поход, одновременно потрудился указать материалистам на бесплотного Бога в небе и указать так, чтобы его увидели, тогда бы другое дело, я понял бы его экскурсию.

Простите за философию. Еду на почту. Поклон всем Вашим, а Вы будьте здоровы.

Ваш А. Чехов

Ал.П. ЧЕХОВУ

8 мая 1889, Сумы


Лжедраматург, которому мешают спать мои лавры!
Начну с Николая. У него хронический легочный процесс — болезнь, не поддающаяся излечению. Бывают при этой болезни временные улучшения, ухудшения и in statu, и вопрос должен ставиться так: как долго будет продолжаться процесс? Но не так: когда выздоровеет? Николай бодрее, чем был. Он ходит по двору, ест и исправно скрипит на мать. Капризник и привередник ужасный.
Привезли мы его в первом классе и пока ни в чем ему не отказываем. Получает все, что хочет и что нужно. Зовут его все генералом, и, кажется, он сам верит в то, что он генерал. Мощи.
Ты спрашиваешь, чем ты можешь помочь Николаю. Помогай, чем хочешь. Самая лучшая помощь — это денежная. Не будь денег, Николай валялся бы теперь где-нибудь в больнице для чернорабочих. Стало быть, главное деньги. Если же денег у тебя нет, то на нет и суда нет. К тому же деньги нужны большие, а 5— 10 рублями не отделаешься.
Я уже писал тебе раз из Сум. Между прочим, я просил тебя выслать мне «Новороссийский телеграф». Теперь не в службу, а в дружбу я просил бы тебя выслать мне киевских газет1 с 1 мая по 15. Сначала вышли с 1-го по 7-е, потом с 7-го по 15. Заказною бандеролью. Больше я беспокоить тебя не буду.
Теперь о твоей пьесе. Ты задался целью изобразить неноющего человека и испужался. Задача представляется мне ясной. Не ноет только тот, кто равнодушен. Равнодушны же или философы, или мелкие, эгоистические натуры. К последним должно отнестись отрицательно, а к первым положительно. Конечно, о тех равнодушных тупицах, которым не причиняет боли даже прижигание раскаленным железом, не может быть и речи. Если же под неноющим ты разумеешь человека неравнодушного к окружающей жизни и бодро терпеливо сносящего удары судьбы и с надеждою взирающего на будущее, то и тут задача ясна. Множество переделок не должно смущать тебя, ибо чем мозаичнее работа, тем лучше. От этого характеры в пьесе только выиграют. Главное, берегись личного элемента. Пьеса никуда не будет годиться, если все действующие лица будут похожи на тебя. В этом отношении твоя «Копилка» безобразна и возбуждает чувство досады. К чему Наташа, Коля, Тося? Точно вне тебя нет жизни?! И кому интересно знать мою и твою жизнь, мои и твои мысли? Людям давай людей, а не самого себя.
Берегись изысканного языка. Язык должен быть прост и изящен. Лакеи должны говорить просто, без пущай и без теперича. Отставные капитаны с красными носами, пьющие репортеры, голодающие писатели, чахоточные жены-труженицы, честные молодые люди без единого пятнышка, возвышенные девицы, добродушные няни — все это было уж описано и должно быть объезжаемо, как яма. Еще один совет: сходи раза три в театр и присмотрись к сцене. Сравнишь, а это важно. Первый акт может тянуться хоть целый час, но остальные не дольше 30 минут. Гвоздь пьесы — III акт, но не настолько гвоздь, чтоб убить последний акт. В конце концов памятуй о цензуре. Строга и
осторожна.
Для пьес я рекомендовал бы тебе избрать псевдоним: Хрущов, Серебряков, что-нибудь вроде. Удобнее Для тебя, и в провинции со мной путать не будут, да и кстати избежишь сравнения со мною, которое мне донельзя противно. Ты сам по себе, а я сам по себе, но людям до этого нет дела, им не терпится. Если пьеса твоя будет хороша, мне достанется; если плоха, тебе достанется.

Не торопись ни с цензурой, ни с постановкой. Если не удастся поставить на казенной сцене, то поставим у Корша. Ставить нужно не раньше ноября.
Если я успею написать что-нибудь для сцены, то это будет кстати: понесешь свою пьесу вместе с моей. Меня в цензуре знают и поэтому не задержат. МОИ пьесы обыкновенно не держат долее 3—5 дней, а пьесы случайные застревают на целые месяцы.
Капитанам Кукам и Наталье Александровне мой привет из глубины сердца. Тебе желаю здравия и души спасения,

Твой А. Чехов

А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ

14 май, Лука

Наше Вам почтение, милый Алексей Николаевич! Как живете-можете? Что нового? Как Ваше здоровье? Каждый день все собираюсь задать Вам сии вопросы, да все некогда: то лень, то раков ловлю, то задумываюсь над своим больным художником, то чернила высыхают от жары, которая здесь давно уж наступила и обещает стоять долго, долго... Комаров видимо-невидимо, кусаются, подлецы, больно и мешают жить. Лука вся давно позеленела, сирень и черемуха цветут и распространяют благоухание, берега Псла трогательны и ласковы до сентиментальности, ночи теплые, чудные, соловьев пропасть, Линтваревы все пополнели и стали еще добрей, чем были в прошлом году. Жить можно, и если бы не кашляющий художник, то я был бы совсем доволен. Пожил бы до июня на Луке, а потом в Париж к француженкам, а из Парижа в Тифлис к грузинкам и этак бы канителил до самой осени, пока бы не обнищал совершенно.
Деньги, заработанные «Ивановым» и книжками, у меня уже на исходе. Не обойтись без аванса. Заберу во всех редакциях аванс, прожгу его и потом, воздев очи к небу, стану взывать: «Боже Авраама, Исаака и Иакова, поразивый Голиафа, пятью хлебами насытивый пять тысящ, вонми гласу моления моего, разверзи землю и поглоти кредиторов моих; тебе же есть слава, честь и поклонение, отцу и сыну и святому духу аминь».
Скучновато без Вас; не с кем мне поговорить и некого послушать. Молодежь склонна больше к спорам и дебатам, а я ленив для разговорных турниров; мне больше по сердцу речи покойные. Вообще говоря, скучно жить в деревне без людей, к которым привыкло сердце. Если б я женился на Сибиряковой, то купил бы громадное имение, которое отдал бы в распоряжение тех десяти человек, которых люблю. Но так как на Сибиряковой я не женюсь и 200 тысяч никогда не выиграю, то и приходится мириться со своей судьбой и жить мечтами.
Неужели Вы не поедете на юг? А как бы мы проехались в Полтавскую губ. к Смагиным! Коляска покойная, лошади очень сносные, дорога дивная, люди прекрасные во всех отношениях. Я готов отказаться от многого, чтобы только вместе с Вами прокатиться в Украину и чтобы Вы воочию убедились, что Хохландия в самом деле заслуживает внимания хороших поэтов. У Вас на севере небось холод, дождь, серое небо... бррр!
Обещал ко мне приехать Свободин. Хорошо, если не обманет. У меня теперь большое помещение. Я нанял два флигеля.
Жоржик вернулся и уже услаждает нас музыкой. Скоро к нам приедет виолончелист, очень хороший. Дуэты будут славные.
Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочный дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, но открыто презирать умел один только Салтыков. Две трети читателей не любили его, но верили ему все. Никто не сомневался в искренности его презрения.
Напишите мне, дорогой мой, письмо. Я люблю Ваш Почерк; когда я вижу его на бумаге, мне становится весело. К тому же, не скрою от Вас, мне льстит, что я переписываюсь с Вами. Ваши и суворинские письма я берегу и завещаю их внукам: пусть сукины сыны читают и ведают дела давно минувшие... Я запечатаю все письма и завещаю распечатать их через 50 лет а 1а Гаевский, так что гончаровская заповедь, напечатанная в «Вестнике Европы», нарушена не будет и хотя я и не понимаю, почему ее нарушать нельзя. Напишите мне о Вашем здоровье.
Жан Щеглов написал драму. А я гуляючи отмахал комедию. Зададим мы работу Литературному комитету!
В ноябре привезу в Питер продавать свой роман. Дешевле как по 250 за лист не уступлю. Продам и уеду за границу, где а 1а Худеков задам банкет лиге патриотов и угощу завтраком дон Карлоса, о чем, конечно, будет в газетах специальная телеграмма.
Сердечный привет Вашим и Анне Михайловне. Последнее заседание комитета прошло у нас очень мирно и благополучно. Дела Общества, по-моему, идут превосходно. На конверте я не буду писать «его высокоблагородию»; разрешите мне это удовольствие. Вы для меня не высокоблагородие, а светлость. Мои все Вам кланяются и шлют пожелания. Пишите.

Ваш А.Чехов

А.С. СУВОРИНУ

14 мая 1889, Сумы
Спасибо, получил свою «Татьяну Репину»!. Бумага очень хорошая. Фамилию свою я в корректуре зачеркнул, и мне непонятно, как это она уцелела. Зачеркнул, т. е. исправил, я и многие опечатки, которые тоже уцелели. Впрочем, все это вздор. Для большей иллюзии следовало бы напечатать на обложке не Петербург, a Leipzig.
Мой живописец никогда не выздоровеет. У него чахотка. Вопрос поставлен так: как долго будет продолжаться болезнь? А при такой постановке, согласитесь, оставлять его нельзя. К тому же, если бы я уехал, то семья осталась бы в тяжелом положении, которое Вы можете себе представить, если вообразите себе группу мать, сестра и ежеминутно кашляющий, брюзжащий и неугомонно командующий художник. Без меня им оставаться нельзя...
Щеглов мне не конкурент. Я не знаю его драмы, но предчувствую, что в своих двух первых актах я сделал в Ю раз больше, чем он во всех своих пяти. Его пьеса может иметь больший успех, чем моя, но такой конкуренции я не боюсь. Говорю Вам сие, чтобы показать, как я доволен своей работой. Пьеса вышла скучная, мозаичная, но все-таки она дает мне впечатление труда. Вылились у меня лица положительно новые; нет во всей пьесе ни одного лакея, ни одного вводного комического лица, ни одной вдовушки. Всех действующих лиц восемь, и из них только три эпизодические. Вообще я старался избегать лишнего, и это мне, кажется, удалось. Одним словом, умный мальчик, что и говорить. Если цензура не хлопнет по шапке, то Вам предстоит вкусить осенью такое наслаждение, какого Вы не испытаете, даже стоя на вершине Эйфелевой башни и глядя вниз на Париж. Скажите Буренину, что билета я ему опять не дам, а Бежецкому скажите, что опять он может не быть на моей пьесе, сколько ему угодно. Если же цензура хлопнет по шапке, то так тому и быть, подождем до будущего лета и напишем новую пьесу, а Буренину все-таки билета не дам.
Ваш ученый Эльпе рекомендует пить стакан молока в продолжение пяти минут. Как это удобно для работающего человека. [...]
В ноябре приеду в Питер продавать с аукциона свой роман. Продам и уеду в Пиренеи.
Свободин обещал ко мне приехать. Опять ужаснется, что я не читал Лессинга.
Конец в новом романе Бурже мне не нравится. Можно было бы лучше сделать. Это не конец умного Романа, а шлейф, оторванный от Габорио и приколоти к умному роману булавками. Правосудие, «официальное бесстрастие» судей и прочее — все это перестало уже трогать. Сикст, читающий «Отче наш», умилит Евгения Кочетова, но мне досадно. Коли нужно, смело говорить правду от начала до конца, то такой фанатик ученый, как Сикст, прочитав «Отче наш» должен затем вскочить и подобно Галилею воскликнуть: «А все-таки земля вертится!» Та глава, где Шарлотта приходит отдаться, великолепно сделана и трогает.
Вы интересуетесь знать, продолжает ли Вас ненавидеть видеть докторша. Увы! Она пополнела и сильно смирилась, что мне чрезвычайно не нравится. Женщин-врачей осталось на земле немного. Они переводятся и вымирают, как зубры в Беловежской пустыне. Одни гибнут от чахотки, другие впадают в мистицизму третьи выходят замуж за вдовых эскадронных командиров, третьи крепятся, но уж заметно падают духом. Вероятно, на земле быстро вымирали первые портные, первые астрологи... Вообще тяжело живется тем, кто имеет дерзость первый вступить на незнакомую дорогу. Авангарду всегда плохо.
Как Евгения Константиновна? Небось Алексей I Алексеевич трусит? Помогай им Бог, дело хорошее, Кланяйтесь.

В деревне дифтерит. Ловлю раков. Со мной вместе ловит сапожник Мишка, лет 12—13, ужасный брехун. Будьте здоровы и счастливы 1000 раз.

Ваш Потемкин

А.С. СУВОРИНУ

15 мая 1889, Сумы

Если Вы еще не уехали за границу, отвечаю на Ваше письмо о Бурже. Буду краток. Вы пишете между прочим: «Пускай наука о материи идет своим чередом, но пусть также остается что-нибудь такое, где можно укрыться от этой сплошной материи». Наука о материи идет своим чередом, и те места, где можно укрыться от сплошной материи, тоже существуют своим чередом, и, кажется, никто не посягает на них. Если кому и достается, то только естественным наукам, но не святым местам, куда прячутся от этих наук. В моем письме вопрос поставлен правильнее и безобиднее, чем в Вашем, и я ближе к «жизни духа», чем Вы. Вы говорите о праве тех или других знаний на существование, я же говорю не о праве, а о мире. Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где ее нет. Знания всегда пребывали в мире. И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — чёрта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает еще историю религии и романс «Я помню чудное мгновение», то становится не беднее, а богаче, — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Потому-то гении никогда не воевали, и в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.

Воюют же не знания, не поэзия с анатомией, а заблуждения, т. е. люди. Когда человек не понимает, то чувствует в себе разлад; причин этого разлада он ищет не в себе самом, как бы нужно было, а вне себя, отсюда и война с тем, чего он не понимает. Во все средние века алхимия постепенно, естественным мирным порядком культивировалась в химию, астрология — в астрономию; монахи не понимали, видели войну и воевали сами. Таким же воюющим испанским монахом был в шестиде<сятых> годах наш Писарев.

Воюет и Бурже. Вы говорите, что он не воюет, а я говорю, что воюет. Представьте, что его роман попадает в руки человека, имеющего детей на естественном факультете, или в руки архиерея, ищущего сюжета для воскресной проповеди. Будет ли что-нибудь похожее на мир в полученном эффекте? Нет. Представьте, что роман попал на глаза анатому или физиологу и т. д. Ни в чью душу не повеет от него миром, знающих он раздражит, а не знающих наградит ложными представлениями — и только.

Вы, быть может, скажете, что он воюет не с сущностью, а с уклонениями от нормы. Согласен, с уклонениями от нормы должен воевать всякий писатель, но зачем компрометировать самую сущность? Сикст орел, но Бурже сделал из него карикатуру. «Психологические опыты» — клевета на человека и на науку. Неужели, если бы я написал роман, где у меня анатом ради науки вскрывает свою живую жену и грудных детей или ученая докторша едет на Нил и с научною целью совокупляется с крокодилом и с гремучей змеей, — то неужели бы этот роман не был клеветой? А ведь я бы мог интересно написать и умно.

Бурже увлекателен для русского читателя, как гроза после засухи, и это понятно. Читатель увидел в романе героев и автора, которые умнее его, и жизнь, которая богаче его жизни; русские же беллетристы глупее читателя, герои их бледны и ничтожны, третируемая ими жизнь скудна и неинтересна. Русский писатель живет в водосточной трубе, ест мокриц, любит халд и прачек, не знает он ни истории, ни географии, ни естественных наук, ни религии родной страны, ни администрации, ни судопроизводства... одним словом, чёрта лысого не знает. В сравнении с Бурже он гусь лапчатый и больше ничего. Понятно, почему Бурже должен нравиться, но из этого все-таки не следует, что Сикст прав, когда читает «Отче наш», или что он правдив в это время.

Ну, больше не стану надоедать Вам с Бурже. Что касается Вашего таланта передавать в компактной форме такие романы, как «Disciple», то я читал и радовался за Вас. Очень хорошо. Вы отлично справились с философскою и ученою частью романа, и я не знал, что Вы это умеете. У меня бы всё перепуталось и получилось бы еще длиннее, чем у Бурже.

Мне скучно. Плещеев у меня не будет, а хорошо, если бы приехал. Он очень хороший старик.

Скоро я пришлю Вам письмо, написанное по-французски и по-немецки. Поклон Анне Ивановне, Насте и Боре.

Счастливого Вам путешествия.

Ваш А. Чехов

И.А. ЛЕЙКИНУ

22 май, г. Сумы (Харьк. губ.)

Здравствуйте, Николай Александрович, сколько зим, сколько лет! Давно уж я не писал Вам и не получал от Вас писем. Причины моего молчания кроются в постоянстве моего характера: я всегда одинаково и неизменно ленив, и всегда моя голова занята каким-нибудь обстоятельством; Вы же молчите, потому что Вы считаетесь визитами и ждете, когда я Вам напишу.

Живу я там же, где жил в прошлом году. Адрес мой краток: г. Сумы. Не ездил я никуда и, вероятно, до осени никуда не поеду, так как на руках у меня Николай, больной чахоткою и тающий от этой болезни. Дела его плохи, значит, плохи и мои дела, и Вы можете себе представить мое положение. Распространяться не стану.

В феврале у меня было около 1500 рублей. Я мечтал, что проживу всё лето до октября вольно и безбедно, объезжу весь свет вдоль и поперек и не буду работать. Вольно я еще не жил, и никуда я еще не ездил, а осталось у меня из полторы тысячи только 340 руб.
219

Я помаленьку работаю. Пишу маленькие рассказы, которые соединю воедино нумерацией, дам им общее заглавие и напечатаю в «Вестнике Европы». Хочу сразу получить денег побольше. Думал написать комедию, но пока сделал только два акта, надоело, и я бросил. Да не тем голова занята. Обстановка у меня теперь совсем не писательская, а лазаретная.

Что поделывает Билибин? Я слышал, что он работает много для сцены. Это хорошо, хотя быть хорошим фельетонистом гораздо выгоднее, чем быть отличным водевилистом. Выгоднее, покойнее и солиднее.

Я читал, что в Питере жарко. У нас тоже вся весна была жаркая. В тени больше 30°. Купаемся поневоле два раза в день и спим ночью под простынями при открытых окнах. Дождей нет, земля высохла, листья на деревьях вялы, редиска червивая; вообще червей, моли и тли много, появилась вся эта гадость рано, и надо думать, судя по всему этому, что урожая не будет. Комары замучили.

Ездили Вы на Валаам? Если б художник был здоров, я поехал бы на Кавказ или в Париж; из Парижа писал бы юмористические фельетоны. Мне кажется, что когда я заживу по-человечески, т. е. когда буду иметь свой угол, свою, а не чужую жену, когда, одним словом, буду свободен от суеты и дрязг, то опять примусь за юмористику, которая мне даже снится. Мне всё снится, что я юмористические рассказы пишу. В голове кишат темы, как рыба в плесе.

Вы живете теперь в Ивановском? Сюда я и адресуюсь.

Поклон мой Прасковье Никифоровне и Феде.

Будьте здоровы и не забывайте Вашего

А. Чехова

В.А. ТИХОНОВУ

31 мая 1889, Сумы


Живу я, милый российский Сарду, не в Париже и не в Константинополе, а, как Вы верно изволили заметить на конверте Вашего письма, в г. Сумах, в усадьбе г-жи Линтваревой. Рад бы удрать в Париж и взглянуть с высоты Эйфелевой башни на вселенную, но — увы! — я скован по рукам и ногам и не имею права двинуться с места ни на один шаг. У меня болен чахоткою мой брат-художник, который живет теперь со мной.

Погода великолепная. Тепло, птицы поют, крокодилы квакают. Псел широк и величественен, как генеральский кучер. Но благодаря вышеписанному обстоятельству живется скучно и серо. Спасибо добрым людям — навещают меня и делят со мною скуку, иначе пришлось бы плохо. Гостил у меня дней шесть Суворин, сегодня приедет Свободин, бывают соседи — день идет за днем, разговор за разговором, ан глядь — уж и весны нет, июнь на носу.

Работаю, хотя и не усердно. Потягивает меня к работе, но только не к литературной, которая приелась мне. Пишу роман. Кое-что как будто выходит; быстро писать не умею, тяну через час по столовой ложке и оттого не знаю, когда Вы будете иметь удовольствие в сотый раз убедиться, что я не такой великий человек, как вещал за обедом Соковнин. Кончу я роман через 2—3 года.

Начал было я комедию, но написал два акта и бросил. Скучно выходит. Нет ничего скучнее скучных пьес, а я теперь, кажется, способен писать только скучно, так уж лучше бросить.

Ваше томление я понимаю. Оно пройдет, и пьеса будет написана Вами во благовремении. Ваше «Без коромысла и утюга» шло недавно в Одессе. Стало быть, напрасно Вы отзываетесь презрительно о сией пьесе. Всё хорошо. Поймите раз навсегда, что драматургия — Ваша профессия, что Вам приходится писать ежегодно по одной, по две пьесы, что поэтому поневоле Вы не можете писать одни только шедевры. На десяток пьес должно приходиться семь неважных — таков удел всякой профессии. Поймите сие, и Вам станет понятно, что всё хорошо и всё слава богу.

Вы хотите, чтобы я повлиял на Жана Щеглова и вернул его на путь беллетристики. В своих письмах я всякий раз усердно жую его, но все мои жидкие сентенции, как волны об утес, разбиваются в брызги, наталкиваясь на страсть. Страсть выбивается только страстью, а сентенциями да логикой ничего не поделаешь. Самое лучшее — оставить Жана в покое и ждать, когда в нем перекипит театральная бурда и сам он естественным порядком придет к норме.

Перед выездом из Москвы заседал я как новоиспеченный член в комитете Общества драматических писателей. Вынес такое впечатление: дела Общества идут превосходно.

Если верить газетам, то у Вас на севере теперь холодно. А у нас жарко.

Если не лень и если Вы еще не женились на рябой бабе, бьющей Вас и мешающей Вам писать, то пишите мне.

Как Вы насчет спиритуозов? Придерживаетесь или отрицаете?

Ну, будьте здоровы и счастливы. Моя фамилия благодарит Вас за поклон и тоже кланяется.

Ваш А. Чехов.

Если брату станет полегче, то уеду на Кавказ.

На сайте xsounds.net можно бесплатно скачать mp3. Слушай хорошую музыку!

А.Н. ПЛЕЩЕЕВУ

26 июня 1889, Сумы

Здравствуйте, мой дорогой и милый Алексей Николаевич! Ваше письма пришло на девятый день после смерти Николая, т. е. когда мы все уже начали входить в норму жизни; теперь отвечаю Вам и чувствую, что норма в самом деле настала и что теперь ничто не мешает мне аккуратно переписываться с Вами.

Бедняга художник умер. На Луке он таял, как воск, и для меня не было ни одной минуты, когда бы я мог отделаться от сознания близости катастрофы... Нельзя было сказать, когда умрет Николай, но что он умрет скоро, для меня было ясно. Развязка произошла при следующих обстоятельствах. Гостил у меня Свободин. Воспользовавшись приездом старшего брата, который мог сменить меня, я захотел отдохнуть, дней пять подышать другим воздухом; уговорил Свободина и Линтваревых и поехал с ними в Полтавскую губернию к Смагиным. В наказание за то, что я уехал, всю дорогу дул такой холодный ветер и небо было такое хмурое, что хоть тундрам впору. На половине дороги полил дождь. Приехали к Смагиным ночью, мокрые, холодные, легли спать в холодные постели, уснули под шум холодного дождя. Утром была всё та же возмутительная, вологодская погода; во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях; говорю — не забыть, потому что утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: «Коля скончался». Можете представить мое настроение. Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом по железной дороге и ждать на станциях по 8 часов... В Ромнах ждал я с 7 часов вечера до 2 часов ночи. От скуки пошел шататься по городу. Помню, сижу в саду; темно, холодище страшный, скука аспидская, а за бурой стеною, около которой я сижу, актеры репетируют какую-то мелодраму.

Дома я застал горе. Наша семья еще не знала смерти, и гроб пришлось видеть у себя впервые.

Похороны устроили мы художнику отличные. Несли его на руках, с хоругвями и проч. Похоронили на деревенском кладбище под медовой травой; крест виден далеко с поля. Кажется, что лежать ему очень уютно.

Вероятно, я уеду куда-нибудь. Куда? Не вем.

Суворин зовет за границу. Очень возможно, что поеду и за границу, хотя меня туда вовсе не тянет. Я не расположен теперь к физическому труду, хочу отдыха, а ведь шатанье по музеям и Эйфелевым башням, прыганье с поезда на поезд, ежедневные встречи с велеречивым Дмитрием Васильевичем, обеды впроголодь, винопийство и погоня за сильными ощущениями — всё это тяжелый физический труд. Я бы охотнее пожил где-нибудь в Крыму, на одном месте, чтоб можно было работать.

Пьеса моя замерзла. Кончать некогда, да и не вижу особенной надобности кончать ее. Пишу понемножку роман, причем больше мараю, чем пишу.

Вы пьесу пишете? Вам бы не мешало изобразить оригинальную комедийку. Напишите и уполномочьте меня поставить ее в Москве. Я и на репетициях побываю, и гонорар получу, и всякие штуки.

Если я уеду куда-нибудь, то с каждой большой станции буду посылать Вам открытые письма, а из центров закрытые письма.

Линтваревы здравствуют. Они великолепны. С каждым днем становятся всё лучше и лучше, и неизвестно, до чего они дойдут в этом направлении. В великодушии и доброте нет им равных во всей Харьковской губернии. Смагины здравствуют и тоже совершенствуются.

Поздравляю «Северный вестник» с возвращением Протопопова и Короленко. От критики Протопопова никому не будет ни тепло, ни холодно, потому что все нынешние гг. критики не стоят и гроша медного — в высшей степени бесполезный народ, возвращение же Короленко факт отрадный, ибо сей человек сделает еще много хорошего. Короленко немножко консервативен; он придерживается отживших форм (в исполнении) и мыслит, как 45-летний журналист; в нем не хватает молодости и свежести; но все эти недостатки не так важны и кажутся мне наносными извне; под влиянием времени он может отрешиться от них. Сестра благодарит за поклоны и велит кланяться. Мать тоже. А я целую Вас, обнимаю и желаю всяческих благ. Будьте счастливы и здоровы.

Ваш А. Чехов

Н.А. ЛЕЙКИНУ

13 августа 1889, Сумы
Из дальних странствий возвратясь, посылаю Вам, добрейший Николай Александрович, привет и отчет. Отчет будет краток поневоле, ибо те места, где я был, и люди, которых я видел, слишком многочисленны. Поехал я в Крым. Жил в Феодосии у Суворина 12 дней, купался в море, бездельничал; ездил в имение Айвазовского. Из Феодосии на пароходе махнул в Батум. По дороге заезжал на полдня в Сухум — прекраснейший городок с тропической жарой, весь тонущий в густой нерусской зелени, — и на сутки в Новый Афон, монастырь. Здесь на Афоне так хорошо, что и описать нельзя: водопады, эвкалипты, чайные кусты, кипарисы, маслины, а главное — море и горы, горы, горы... Из Афона и Сухума приехал в Поти. Тут река Рион, знаменитая своей Рионской долиной и осетрами. Изобилие зелени. Все улицы изображают из себя аллеи из тополей. Батум большой, военно-торгово-иностранно-кафешантанный город, в котором Вы на каждом шагу чувствуете, что мы победили турок. Особенного в нем ничего нет (впрочем, изобилие домов терпимости), зато окрестности восхитительны. Особенно хороша дорога в Карс и быстрая речка Чораксу.

Дорога от Батума до Тифлиса с знаменитым Сурамским перевалом оригинальна и поэтична; всё время глядишь в окно и ахаешь: горы, туннели, скалы, реки, водопады, водопадики. Дорога же от Тифлиса до Баку — это мерзость запустения, лысина, покрытая песком и созданная для жилья персов, тарантулов и фаланг; ни одного деревца, травы нет... скука адская. Сам Баку и Каспийское море — такая дрянь, что я и за миллион не согласился бы жить там. Крыш нет, деревьев тоже нет, всюду персидские хари, жара в 50°, воняет керосином, под ногами всхлипывает нефтяная грязь, вода для питья соленая...

Из Баку хотел я плыть по Каспию в Узунада на Закаспийскую дорогу, в Бухару и в Персию, но пришлось повернуть оглобли назад: мой спутник Суворин-фис получил телеграмму о смерти брата и не мог ехать дальше...

Кавказ Вы видели. Кажется, видели Вы и Военно-грузинскую дорогу. Если же Вы еще не ездили по этой дороге, то заложите жен, детей, «Осколки» и поезжайте. Я никогда в жизни не видел ничего подобного. Это сплошная поэзия, не дорога, а чудный фантастический рассказ, написанный демоном, который влюблен в Тамару.

В Москве я буду к 5 сентября. Живу пока на Псле. Погода недурная.

Все наши кланяются Вам.

В Кисловодске и вообще на курортах я не был. Проезжие говорят, что все эти милые места дрянь ужасная. Я не терплю, когда поэзию мешают с б<...> и кулачеством. Ялта произвела на меня впечатление скверное.

Если соблаговолите пожертвовать Вашему почитателю «Пух и перья», то благоволите послать эту книжицу в Москву, на имя Якова Алексеевича Корнеева, в дом Корнеева (Кудринская Садовая). Я получу ее по приезде в Москву.

Будьте здоровы на многие лета. Поклон Прасковье Никифоровне и Феде.

Ваш А. Чехов


Литература Обсудить на форуме

Получать обновления: 

Похожие материалы:

Ющенко попросил украинцев не быть хохлами и малороссами

Пресс-конференция епископа Сумского и Ахтырского Евлогия

Федор Достоевский: Дневник писателя